— А ты что как мышонок притих? — обратился Савва к Петрику и посмотрел на лужу посреди комнаты. — Ты, я вижу, набедокурил?
Петрик молчал. Савва громко вздохнул. Нетрудно было догадаться, что произошло… «И оба расплакались, как маленькие», — он невольно улыбнулся.
— Собирайся, козаче, спать.
Савва пошел на кухню и вернулся со стаканом теплого молока.
— Пей! А я пока постелю.
Потом он раздевал мальчика и ровным, успокаивающим голосом приговаривал, просто так, чтоб не молчать:
— Сюда башмачки, сюда чулочки, сюда штанишки…
И вдруг:
— Ты что? Плакал? Разве мужчины плачут? А почему ты плакал?
Мария насторожилась. «Сейчас он начнет хныкать, жаловаться отцу, что я его ударила».
Петрик молчал, и это молчание тоже раздражало ее. «Ну, говори скорей, жалуйся. Чего ты молчишь?»
— Спокойной ночи, — сказал Савва.
— Спокойной ночи, — тихо ответил Петрик, по привычке чмокая отца в щеку. — А мама спит? Я тихонько…
Он на цыпочках подбежал к дивану и поцеловал Мариину руку, которой она закрывала глаза. Потом шмыгнул к себе под одеяло и тем же тихим голосом сказал отцу:
— Пап!.. Это я пролил воду. Я больше не буду. Скажи маме, что я ее люблю.
— Спи, разбойник, — спокойным, добрым голосом сказал Савва.
Мария притворилась спящей. Но она так крепко сжала веки, что глаза наполнились слезами.
А утром возле детского сада Петрик, как всегда, с мольбой заглядывал в глаза Марии и спрашивал:
— А ты меня возьмешь? А ты меня возьмешь? Не оставишь тут?
Она шла потом и думала: «Неужто он и в самом деле уже ничего не помнит — ни моего крика, ни крепкого шлепка… Или, может быть, это подсознательная детская хитрость, хитрость беззащитного и зависимого существа, которое вынуждено скрывать свои истинные чувства? Фу, какая мерзость лезет мне в голову! — возмутилась Мария. — Это же ребенок. Но ведь я его ударила, надрала уши, он звал отца… Что-нибудь должно же было у него после этого остаться. Какая-нибудь царапина на сердце. Или маленькие дети никогда не сердятся на своих мам? Если б я могла с кем-нибудь посоветоваться!
Но с кем? Наверное, ни одна мать не задумывается над такими вопросами. Ребенок растет на ее глазах с первого дня. А я? Мне надо сразу проникнуть в мир маленького человека, а это уже большой и сложный мир. Может быть, я просто все слишком запутываю, слишком усложняю? Савва тоже сегодня проснулся со счастливой улыбкой ребенка. Пел, шутил… А вчера он был угнетен. Я чувствовала это, хотя он и скрывал… Только Я, только я во всем виновата».
В то утро Мария с опаской вышла на кухню. Не заговорит ли кто, не начнут ли расспрашивать. Но соседки— и молодая и старая — ни словом, ни взглядом не проявили своего отношения к происшедшему. Для них это, очевидно, привычное дело. Где дети, там всегда крики и плач. А может быть, старая учительница когда- нибудь прочтет ей лекцию о том, как надо воспитывать детей. О, избавь меня, святая педагогика! Могу я думать о чем-нибудь другом или нет?
…Шел день за днем, а с обменом квартиры пока ничего не выходило. Мария понемногу привыкала к новому дому, к этой комнате, которую теперь не называла чужой, но и своею назвать тоже не могла.
Савва старался приходить домой пораньше, это с радостью и благодарным чувством отметила Мария. С ним все было по-другому. Он излучал какое-то успокаивающее тепло; от его мягкой речи и улыбчивых глаз все запутанное распутывалось само собой.
Он с увлечением рассказывал о своей редакции, подробно разбирал какие-то статьи — острые и неострые («Значит, тупые?» — смеясь спрашивала Мария), толковал о чьем-то фельетоне — рвача разоблачили!
— Одного! — подсмеивалась Мария. — Нашли наконец одного рвача?
Савва делал вид, что не замечает шпильки.
— Дело не в самом фельетоне. На него откликнулось триста двадцать читателей. Пишут и пишут… И за каждым письмом характер, взгляды, житейская философия: как надо и как не надо жить. Собрать эти письма — готовая книга!
— Завидую я людям, которые точно знают, как надо и как не надо жить, — вздохнула Мария.
А вчера Савва снова вспомнил Толю Гринчука, о котором уже не раз ей рассказывал. Гринчука Мария никогда не видела, но представляла его себе очень похожим на Савву. Где-то там, в цехе, все время воюет и улыбается.
— Понимаешь, Мария, у этого парня такая нетерпимость ко всякой фальши, что иначе как талантом это не назовешь. Талант чистой совести. Теперь в цехе новая история. Цех передовой, вот-вот должен получить звание цеха коммунистического труда. И вдруг Гринчук открывает мошенника — нормировщика. Понимаешь, выписывал фиктивные наряды двум-трем лодырям. А потом делились деньгами.
— Ловко! Лодырей обращать в героев труда?
— И, оказывается, тамошнему начальству это пришлось по вкусу. Мол, все у нас хорошие… А мой Толя испортил сию милую картину. Что сделал бы умный и честный начальник цеха? Постарался бы вымести грязь. А этот накинулся на Толю. Компрометируешь цех! Подрываешь авторитет! И этот же высокопринципиальный начальник с глазу на глаз говорит Гринчуку: «Мы этих сукиных сынов потом потихоньку выгоним, а сейчас помалкивай: первого числа цех должен получить звание…» Парторг молчит, но смотрит на Толю злыми глазами. Испортил красивую картину — вот что больше всего волнует чинушу.
— Неужто на заводе могут быть такие? — удивлялась Мария.
— О святая невинность! — смеялся Савва. — Подожди, вот придет Толя Гринчук — ты у него спросишь. Чинуша, да будет тебе известно, — это микроб не только канцелярский.
Вдруг Савва спохватывался и подавал команду:
— Петрик, спать! Марийка, спать! А я еще немного посижу, поворожу.
Мария укладывала Петрика и сама ложилась, ревниво поглядывая на бумаги, над которыми в ночные часы ворожил Савва. Теперь он отдалялся от нее на сотни километров, а оттуда тепло не доходило. «Эта ворожба ему, наверное, дороже, чем я», — думала Мария.
Даже на следующий день Мария не могла отделаться от этих мыслей. «Просто глупо — ревновать к бумаге, — говорила она себе. И тут же сердито возражала: — ну и ладно. Пускай будет глупо».
В тот день она с еще большим нетерпением ждала Савву. А он, сам этого, конечно, не замечая, прежде всего подошел к своему столу и только потом, подхватив Петрика на руки, обнял Марию.
После ужина Савва рассказывал Петрику сказки о львах и слоне. Сказки он сочинял сам, говоря, что ему это легче, чем читать сто раз читанное. Мария, которая обычно с улыбкой прислушивалась к Саввиным выдумкам, сегодня не следила за полетом его неудержимой фантазии. Она сидела с книжкой, но и читала невнимательно. «Сперва Петрик, потом работа, а когда я?»
— Ой уши, ой уши! — услышала она Саввин возглас.
Савва разглядывал уши Петрика и прямо стонал:
— Ой, ой, тут грязищи столько, что травка вырастет. Черные уши! Сейчас мы их почистим.
Мария, все больше краснея, молча смотрела, как Савва взял спички, обернул кончики ватой, смочил одеколоном…
— А ну давай свои черные уши. Смотри — травка растет!..
Петрик смеялся:
— Покажи, покажи травку.
— Ты бы мне сказал, — напряженным голосом произнесла Мария. — Могла же я не заметить, забыть.
— А разве я тебя упрекаю? — пожал плечами Савва.
— Это хуже, чем упрек… Ты издеваешься! «Черные уши, травка…»
— Что ты выдумываешь? — Савва удивленно посмотрел на нее.
— Я ничего не выдумываю, — оборвала его Мария. — Теперь я поняла, почему я здесь. Я все поняла. Тебе нужна домработница. Тебе нужна нянька. Я поняла…
— Что ты говоришь? Как тебе не стыдно? — Саввин голос звучал мягко, но в нем слышалась досада.
— Конечно, мне еще должно быть стыдно, — покачала головой Мария. — Я плохая нянька… Мне и следует с насмешкой выговаривать за то, что у мальчика немытые уши. Так мне и надо…
Она повернулась лицом к стене, ее душили слезы. И сразу же заплакал, закричал Петрик: