И вот эта ночь, вслед за которой и должно было начаться то, к чему они готовились.
— Где мы? — спросила Надя.
Они шли аллеей парка, слеза темнел обрыв.
— Еще немного, — сказал Максим.
Дорожка вела то вверх, то вниз. Наконец Максим остановился. Впереди угадывался укрытый мглой простор.
— Там внизу мосты, — сказал Максим.
Они присели под деревом. Пахло осенней травой, увядшими листьями.
Во мраке нельзя было разглядеть, что происходило на берегу, на мостах. Но они знали: армия отходит за Днепр.
Рассвет наступал медленно-медленно. Небо посерело, и первое, что увидела Ольга, был клен, покрытый узорчатой красной листвой. За ним из сумерек выступила шеренга тронутых желтизной каштанов. Осень уже вплетала в зеленый убор киевских холмов свои ярко-желтые ленты.
«Сентябрь в Киеве чудесный», — снова вспомнилось ей. Кто это сказал? Что он имел в виду? Красоту днепровских просторов и этот упавший на землю кленовый листок? Но сегодня ночью ничего этого нет. Есть лишь одно — мосты.
— Проклятый сентябрь, — чуть слышно произнесла она.
— Что ты говоришь? — спросил Максим.
— Ничего! Молчи.
Уже вырисовывались заречные дали, но русло реки было укрыто туманом, а может быть, дымовой завесой.
Из-за Дарницкого бора поднималось красное солнце. Туман вдруг растаял, и мосты стали видны. К ним зелеными волнами скатывалась гора, на которой сидели девушки и Максим.
На самом дальнем — железнодорожном мосту, что горбом изогнулся над водою, не видно было никакого движения. По Наводницкому шла пехота. По Цепному неслись автомашины.
Ольга сидела, обхватив колени. Рядом съежилась Надя; ей было холодно. Максим не отрываясь следил за движением на мостах. Уже скрылись машины, поредел людской поток.
— Проклятый сентябрь, — прошептала Ольга.
— Что ты сказала? — снова спросил Максим.
— Можешь ты помолчать?!
Такие глаза, такое исступленное лицо Максим видел у того бойца, что бросился с гранатами под фашистский танк на Васильковском шоссе.
В Ольге все клокотало, сдавленный крик рвался из горла. Но она до боли стиснула зубы. О, если б можно было убить первого фашиста, который войдет в Киев!
Вдруг дальний мост окутался тучей дыма. Прогрохотал взрыв, громовым эхом прокатился по берегам, отозвался пронзительной болью в сердце.
— О-о! — тихо простонала Надя.
Максим украдкой взглянул на Ольгу. Ни один мускул не дрогнул на ее лице.
— Пора! — сказал Максим и поднялся. — Скоро взорвут и эти мосты. Немецкая разведка, должно быть, уже вползает в город.
Надя и Ольга тоже встали.
— Надо идти, — глухо проговорила Надя.
Ольга стояла не двигаясь. Не могла оторвать взгляд от Днепра.
— Ольга, ты нервничаешь.
Она резко повернула голову:
— Пожалуйста, без поучений, Максим.
Шли молча. В утреннем свете город казался еще безлюднее, чем ночью, а дорога еще длиннее.
— Я зайду к Середе, — сказал Максим.
Девушки пошли дальше. А он стоял и, прислушиваясь, смотрел им вслед. Над городом нависла каменная тишина.
Середа не спал. Отворив дверь Максиму, он вернулся к столу, на котором лежала раскрытая книга.
Ни о чем не спрашивал. Только поднял мохнатые брови и долго смотрел Максиму в глаза.
Закрыл книгу, отложил ее в сторону!
— Садись, рассказывай.
— Час назад взорвали мост.
Середа снова посмотрел на хмурое и усталое лицо Максима.
— Еще не видел?..
Середа хотел сказать «немцев». Максим поспешно ответил:
— Нет.
— Еще на-смо-трим-ся, — протянул Середа, постучал пальцами по столу, прикоснулся к книге — Жаль, не успел дочитать.
Не вставая, Середа нащупал рукой четырехугольный кусок стекла, лежавший на подоконнике, вынул из кармана алмаз, каким пользуются стекольщики, и провел по стеклу длинную ровную линию. Двумя пальцами он отделил узкую стеклянную пластинку и положил перед собой. Потом отрезал еще одну пластинку, положил на первую, выровнял — они были совершенно одинаковые.
Середа резал стекло точным, выверенным движением. А Максим напряженно следил за его рукой, как будто это было очень важно, одинаковые ли выйдут стеклянные полоски, или какая-нибудь из них получится шире или уже.
— Ну что ж, иди, Максим, поспи, — сказал Середа. — А завтра утром попробуем выйти на улицу.
Середа запер дверь, подошел к столу. Взгляд его остановился на книге, и он покачал головой. Осталось еще больше половины. Теперь книгу надо куда-то спрятать. И неизвестно, когда он ее дочитает…
На столе лежало несколько писем. Середа взял их, поглядел на обратный адрес и вздохнул. Потом бросил письма в печку и зажег. Письма вспыхнули не сразу. Середа не отрываясь смотрел в огонь.
Ярош поднял голову. Его худое, обожженное солнцем лицо окаменело, мрачно блеснули покрасневшие от бессонницы глаза. И уже не угасая горела в них ненависть, тем более жгучая, что мог он лишь стиснуть кулаки и заскрежетать зубами в бессилии.
Над головой снова слышался завывающий гул самолетов. Летят и летят. Тройка за тройкой.
— «Юнкерсы», — глубоко втянув воздух, пробормотал Ярош. — На Киев.
Бомбовозы, глухо рокоча, неторопливо плыли в вышине, а над ними кружили, выделывали виражи верткие и острые, как лезвия, «мессершмитты». Спокойно, беззаботно играли они в прозрачно-синем сентябрьском небе. В нашем небе. Над нашей землей.
Летят и летят. Безнаказанно.
Опершись на палку, Ярош, недвижимый, смотрел вверх. Закинув голову, пил он горечь из бездонной синей чаши. Который уже день? И когда конец?..
Он опустил голову, и теперь в его погасшем взоре можно было прочитать лишь тоску, боль и усталость.
«Идти, — приказал он себе. — Надо идти. Еще два-три дня, и я доберусь до Киева. Там наши… Я проползу, под землей проберусь через линию фронта. Под землей, как крот. Конечно, лучше бы перелететь. Но так только говорится. Лететь — не штука. Попробуй ползти, чтоб никто тебя не увидел и не услышал… В госпиталь не лягу. К черту. Кости целы, а шкура зарастет. Надо идти. Хоть на четвереньках, а добраться до Киева. Там наши…»
Перед ним простирался пыльный грейдер, по обе стороны которого зеленой оградой стоял молодой лесок защитной полосы. Разлапистые, уже позолоченные осенью листья кленов горели на солнце. Горбились высокие, согнутые ветрами тополя. А ближе к обочинам кудрявились пыльные заросли желтой акации.
Гудели ноги. В горле пересохло. Кажется, недалеко уже Фастов?
Ярош вздрогнул. Вдруг услышал за спиной громкие и твердые шаги. «Немцы». Все потемнело в глазах. Шаги слышались близко, и поздно уже было сворачивать с дороги, чтоб затаиться в кустах. Да с его ногами далеко и не убежишь.
«Но ведь минуту назад я оглядывался и никого не было, — подумал он. — Как будто — один?» Ярош заставил себя идти, не поворачивая головы, не выказывая тревоги. Ровным, тяжелым шагом, только сильнее, чем нужно, припадая на ногу, он продолжал мерить мягкий разбитый грейдер, серым полотном протянувшийся вдаль.
Шаги раздавались все ближе, и вот, лишь скосив глаза, Ярош увидел почти рядом с собой невысокого щуплого человека лет тридцати, в военной форме, но в штатском приплюснутом картузе. За правым его плечом покачивалось дуло винтовки. Через левую руку была перекинута новая шинель, явно не побывавшая в окопах.
Кто мог среди бела дня идти так свободно, безбоязненно, с оружием в тылу у немцев? Никаких сомнений не оставалось, и все же Ярош, готовый поверить в чудо, с надеждой глянул на нежданного попутчика. Тот что-то жевал. Жевал сосредоточенно, со смаком, наслаждаясь. И это сказало Ярошу больше, чем лицо незнакомца, на котором лежала печать тупого довольства, больше, чем равнодушные серые глаза под редкими ресницами. Только теперь он заметил на правой руке незнакомца широкую двухцветную ленту-повязку. Верхняя половина ленты была голубая, нижняя — желтая. Полицай. В первый раз Ярош увидел человека, который по доброй воле пошел служить гитлеровцам. И глаза его невольно загорелись таким удивлением и любопытством, что полицай, перестав жевать, спросил: