— Саша… Боже мой! Я не знала, не знала, что так бывает. Мне и стыдно, и не стыдно, потому что я люблю тебя.
Он смотрел на нее, но не мог говорить.
— Я знаю, — слезы снова выкатились из ее глаз, — тебе было тяжело. Ты был один. Но, Саша, еще страшнее одиночество, когда рядом человек, чужой тебе, чужой. Я думала тогда, что ты уже никогда не заговоришь со мной, хотела забыть тебя. Я и замуж вышла и уехала из Киева, чтобы тебя забыть. А не смогла… Это было самое страшное: он меня целует, а я думаю о тебе.
— Молчи! Зачем?..
— Нет, нет. Ты должен все знать… Подходил вечер, и мне хотелось умереть. — Она вдруг улыбнулась сквозь слезы. — И я убежала. Ох, Саша…
И снова он слушал безумные слова, какие, казалось ему, люди никогда не говорят друг другу, снова чувствовал вкус слез на ее губах.
— Саша, не будь таким суровым. Целуй меня… И молчи, молчи, — хрипло, задыхаясь, повторяла она. — Как я счастлива!
Ярош тоже чувствовал себя счастливым. Но проходил какой-то миг, и тревога, терзавшая его все эти дни, снова властно брала верх. Поздно найденное счастье повисло тоненькой ниточкой над пламенем. Бои, окружение, рана, пылающий Киев — и тоненькая ниточка. Встреча с Женей разбередила сердце, переполнила нежностью, но еще более сильная страсть владела его душой, умом, телом, всем его существом — это была война, с ее ненавистью, с ее любовью.
И это почувствовала Женя, слушая его рассказ обо всем, что он испытал и увидел после двадцать второго июня. Она слушала, не проронив ни слова, ни стона, лишь иногда сжимая рукой его плечо, словно боялась, что беспощадная сила отнимет у нее Яроша. Смутное, но безошибочное чутье женщины говорило Жене, что она не заполняет души Яроша так, как заполнена им ее душа.
Чувствовала это, горько ей было, но и светло. Ярош всегда останется самим собой: иные мысли, иное горение в нем выше личного. И уже с радостью она думала о том, что теперь глубже понимает его.
— Да, да, Саша. — Глаза у нее вспыхнули. — Мы будем вместе бороться. Вместе! Уйдем в лес к партизанам или здесь, в подполье…
Он улыбнулся. А она гордо тряхнула головой:
— Не думай. Я уже видела кровь. Я была в Голосеевском лесу с ополченцами, выносила раненых… О, если б ты знал, как я ненавижу фашистов!
Ярош молчал.
Женя сбежала по лестнице вниз и, грохнув дверью, выскочила на улицу. На краю тротуара, как путники, притомившиеся в дороге, стояли два клена. Женя, потрясенная, не могла оторвать глаз, словно впервые в жизни видела, как пылают кленовые листья в сентябре. Угасало солнце, и облака на небе тоже дымились, охваченные темным тяжелым пламенем. В воздухе слышался запах гари. «Горит», — прошептала Женя, и неизвестно было, о чем она: о небе ли, или о Крещатике, или о том, что горит ее лицо, лучатся широко раскрытые, удивленные глаза, горят нацелованные губы.
Такой ее увидела Марьяна, выглянувшая на улицу.
— Женя! — тихо окликнула она.
Женя бросилась к ней.
Крепко обнялись.
— Я не видела тебя уже, наверно, полгода. Это полстолетия! — сказала Женя.
— Больше. Завтра — сотый день войны. Сто дней! И каждый длиннее года. — Марьяна взглянула на подругу: — Что с тобой? Ты какая-то…
Женя покраснела. Она не стыдилась, нет. Это волной ударила все еще взбудораженная кровь.
— Я была у Яроша. Ты ведь помнишь Сашка?.. Он вернулся, был ранен. И теперь…
— Что же теперь?
— Я рассказывала тебе, помнишь? — Женя смотрела на нее сияющими глазами. — Теперь мы нашли друг друга. Будем жить вместе. — Она добавила тише: — О, если б ты знала, Марьяна, как я счастлива!
Марьяна молчала. Должно быть, очень уж странно было увидеть сегодня в Киеве счастливого человека. Потом сдавленным голосом тихо спросила:
— Ты знаешь о приказе?
Лицо Жени лишь чуть затуманилось.
— Знаю. Но я никуда не поеду. Я только провожу маму и тетю. Мама сама сказала. А сегодня я увидела Яроша…
— А ты? Будешь прятаться?
— У меня документы остались на фамилию Барабаш. Понимаешь? Переменю адрес, кто узнает? — И с той же жгучей болью, что и час назад, Женя добавила: — Я готова стерпеть любые муки, быть бы только с ним.
Острая тревога охватила ее. Глянула поверх Марьяниной головы, и снова в глазах разлилось удивление: и небо, и тучи, и клены — все погасло, все поглотил неприятный бурый цвет.
— Ты куда-то собралась? Поздно уже.
— Нет, я поджидаю Олексу, — сказала Марьяна.
— Пойдете вместе?
— Конечно… Вместе, если уж так сложилось, — ответила Марьяна. — Он зашел к матери… Ох как долго его нет!
Она оперлась о косяк, откинула голову. У Жени расширились глаза, она даже отступила на шаг.
— Боже, какая ты красивая! — воскликнула она. — Ты побледнела, Марьяна…
— Оставь, — сурово бросила Марьяна. — Ты не знаешь, как это меня страшит…
От того, что стояло за ее словами, на них дохнуло ужасом.
— Лучше умереть, — прошептала Женя.
— Лучше умереть, — точно эхо отозвалась побелевшая Марьяна.
— Ну, чего ты?.. — тут же овладела собой Женя. — У тебя есть Олекса, он тебя защитит.
— Правда, он защитит. Да, да… Всего хорошего, Женя. Я побегу. Левочка один дома.
— Будь здорова! Погоди… Завтра пойдем вместе. Ты будешь с моими. Моя мама любит тебя. Она всегда поможет.
— Спасибо. Но как же…
— Подожди меня возле улицы Артема, в том скверике, знаешь?
— Ладно, — кивнула головой Марьяна. — Я никогда не слышала о такой улице — Дегтеревская.
— Это на Лукьяновке. Я побегу, Марьяна. О Яроше никому ни слова.
— Ладно.
Марьяна тяжело поднималась по лестнице. Навстречу ей вприпрыжку сбегала Лиза Кузема. На ней было нарядное пестрое платье. Весело стучали ее каблучки, весело блестели мелкие остренькие зубки между накрашенных губ, весело смотрели глаза, полные ненасытного любопытства.
— О, Мариам Исаковна! Добрый вечер…
— Добрый вечер, Елизавета Андреевна. — В голове мелькнуло: «Всегда звала меня Марьяной, теперь, видно, в домовую книгу заглянула…»
— Какой ужас, какой ужас! — быстро заговорила соседка, хватая Марьяну за рукав. — Сгорел Крещатик, горит все вокруг него. И уже точно известно: это сделали террористы и евреи. Точно!
— Какая подлая провокация! — крикнула Марьяна. — Неужто вы верите?..
— Верю, — сказала Лиза. — Вы тоже завзятая сторонница Советов и марксистка… Хотя и беспартийная…
— Как вы быстро усвоили их словечки! — бросила Марьяна и сделала движение, чтоб обойти соседку. Но та преградила ей путь.
— Да, усвоила.
— Почему же вы не решились сказать: «жиды»? Фашисты именно так говорят.
— И я буду говорить! — с вызовом бросила Лиза.
— Вас недаром уже называют Эльзой.
— Да, Эльза. Мой дед был немцем.
— Что ж, поздравляю. На этом вы можете сделать карьеру, — Марьяна брезгливо отстранила новоявленную Эльзу и побежала вверх по лестнице.
— Погодите, Марьяна, — крикнула соседка и, когда та оглянулась, сказала: — А вы все такая же красавица. Только жаль… что жидовка…
В голосе ее слышались лютая женская зависть и — несмотря ни на что — искреннее восхищение.
— Я вас презираю! — точно камнем швырнула сверху Марьяна.
Лиза, дернув плечом, снова застучала тонкими каблучками. На втором этаже — там, где на двери висела медная табличка с надписью: «Н. А. Эпштейн, терапевт», — она изо всех сил нажала на кнопку звонка.
Марьяна взглянула на пожелтевшее, растерянное лицо мужа и едва сдержалась: «Какая мука!»
Рядом с Зубарем стояла его мать, «бабуся Ганна», как все привыкли уже называть ее вслед за маленьким Левком, Лёвиком, который молча сидел в углу на ковре, прижав к себе плюшевую собачку, и широко открытыми глазами смотрел на взрослых.
Ганна сняла кофту, присела возле внука и, как мячик, покатила к нему краснощекое яблоко. Мальчик покатил его обратно, но баба Ганна нахмурилась и прошептала: «Тшш!»