А вернуться домой не могла, стыдно да горько, что опозорила я наш честный работящий род. Ведь вы, тато, говорили: «За какие грехи такая напасть, что Дудник дочку мою выбрал?..»
Да вот покатилась по селу весть про колхоз, засветила мне надежда на лучшее. Стали мы с Василем думку думать, что пойдем и мы с людьми, а свекор и свекруха как себе хотят. А они все проклинали, ходили темные, как ночь, их уже где-то записали в списки и твердый план до двора довели. Уже раскулачиванием запахло… Я им говорю: «Надо с людьми по-доброму, ведь новая жизнь идет». А свекор прямо почернел, кричит: «Не дождет коммуния! А ты, голь, молчи…»
На другое утро все и случилось. Выбежала я на двор, а он топором коней, коров рубает. Такого еще свет не видал! На одеже кровь, на бороде красные пятна, и топор весь в крови. Кричу ему: «Не троньте, не ваше!. Это батраки да убогие вдовы вам нажили…» Он как заревет и погнался за мною с тем страшным топором. А я зову людей, хоть и не жаль мне себя, а жаль, что на свете такое зверство делается. Когда люди навстречу побежали, он как швырнет топор, вот так, на ноготь от моей головы пролетел, а сам упал и землю царапает. Связали его и повели. А я без памяти пятнадцать верст бежала, до Михаила Лукьяновича, что у нас раньше учителем был. Плачу и рассказываю, а саму лихорадка бьет и зубы цокотят. А он сказал, что были мы у него лучшими учениками — я и Василь, так надеялся, что ждет нас счастливая доля. Да не судилась доля, такая круговерть пошла. «Поработай, сказал мне, в школе, а я подумаю, что делать». Стала я помогать сторожихе, прибирать. А через месяц говорит мне учитель: «Хотелось тебе в широкий свет, так поехали!» Повез он меня сюда, привел к товарищу Редактору, когда-то они вместе учились. И вот я здесь.
Днем еще всякая работа да беготня, а как свечереет, останусь я одна, — думки снуют в голове, за теми думками и слезы набегают.
Товарищ Редактор говорят, чтоб я читала много, может, через год-два пойду на вечерние курсы или еще куда учиться. А коли хотите, тато, я домой вернусь и будем в колхозе работать, потому говорили товарищ Редактор, что на село идет новая жизнь. Тракторы на помощь людям и всякие машины. Уже клятые богачи не будут глумиться над бедным людом. Поэт говорит, что даже в таком селе, как наше, будет электричество и туманные картины, а из деревянного сундучка, который называется радио, музыка заиграет и про науку рассказывать будут.
Тогда все беды минуют и станем жить вместе. Если и на курсы пойду, то все одно потом приеду, пускай все знают, что никакого куркульского добра я не хотела. Сухари грызть буду, а только чтоб всё по правде и чтоб-таки новая жизнь.
Мамусю родную целую тысячу раз, и Степанка, и вас, тато. А еще пишу вам, что Василя уже и знать не хочу.
Мне от него ничего не надо, потому не задалась доля и уже не задастся. Разошлись наши дороженьки, так пускай оно так и будет.
Отпишите мне скоренько, чтоб я знала, что вы меня не забыли, а я вас и день и ночь ни на минутку не забываю.
Ваша дочка Наталка».
Она заглянула в дверь и отшатнулась. Еще несколько минут назад у редактора сидел Филипп Остапович и они весело беседовали и смеялись. А теперь Крушина стоял у стола с перекошенным лицом; черная борода, казалось, приклеена к пожелтевшим щекам. Злыми глазами — она такие видела впервые — он смотрел на телефон и бросал кому-то резкие, гневные слова: «Нет, этого не будет! Не будет!..»
Наталка растерянно стояла в коридоре, стакан чаю дрожал в ее руке. Не заметила, как подошел Плахоття, молча взял у нее стакан и скрылся в редакторском кабинете. Крушина поднял глаза, но посмотрел так, словно сквозь Плахоттю он видел кого-то другого. Молча ткнув пальцем: «Садись!», — он заговорил тише.
— Не понимаю, откуда это у нас берется. — В голосе Крушины звучала горечь. — Что именно? Нежелание смотреть правде в глаза. Нежелание выносить сор из избы. Что!.. Нет, именно так! В уголок, в уголок этот сор, а сверху коврик, рушничок. Какой же я тогда редактор, если загодя буду бегать, показывать статьи и фельетоны? И зачем, спрашиваю я? Чтоб снять с себя ответственность? Гнать такого редактора… Или, может быть, для того, чтоб никто потом на газету не обижался? Подстругать, пригладить… И тогда гнать такого редактора. За беспринципность.
Крушина сел и вытер пот. Он расправлял закрученный шнур и морщился, отведя телефонную трубку от уха. Чей-то раздраженный голос терзал мембрану.
— Да вы же не знаете, что творится в Михайловском районе, — снова заговорил Крушина, уже сдержанно и холодно. — Нет, не знаете. Как?.. Ну, а если знаете, то тем хуже. Защищаете безыдейных людишек, нарушителей закона. Кныш?.. Да это же явный перерожденец. Там от партийности ничего не осталось, истлело, сгнило. Ладно, послушаю… А вы не бойтесь поссориться с кем угодно, когда дело идет о чистоте партийных рядов. Что?.. Зря вы ссылаетесь на товарища Тарасенко. Не делайте пугала из его авторитета. Неужто вы думаете, что большевик Тарасенко этого не поймет? Как хотите… И бюро тоже не пугало, поговорим на бюро. А фельетон — могу удовлетворить ваше любопытство — действительно написан, и завтра вы прочитаете его в газете. Только в газете. Не иначе!.. Ну что ж, это нам не впервой: отвечать — так отвечать.
Крушина положил трубку так, что аппарат жалобно звякнул.
— Щедринский тип!
Плахоття молча улыбался. Знал, о ком речь. Знал, как неприязненно, как придирчиво будет кое-кто читать завтра его фельетон о михайловских райпомпадурах.
— Прочитай, Лавро, еще разок.
Крушина язвительно посмотрел на Плахоттю.
— Редактора жалеешь?
— Я не о том…
— Что «не о том»?.. Жалеешь! Не поверю же я, что Плахоття сдрейфил и хочет подсластить свой опус.
— Вкусам щедринских типов угождать не собираюсь, — буркнул Плахоття.
— Вот это другой разговор! А прочитать лишний раз не помешает. — Крушина бросил взгляд на телефон. — Чтоб ни одного пустого слова!
— Не укладывается у меня в голове, — сказал Плахоття, показывая глазами все на тот же злосчастный телефон. — Это же ответственный партиец.
— И Кныш ответственный. А что с того?.. Это-то меня больше всего тревожит. Такие люди в партии… Мы выгнали вон троцкистских авантюристов. Те открыто выступали против. Но открыто! Вот в чем суть. А эта шатия- братия на каждом шагу кричит: «Мы — за!» Мимикрия, приспособленчество… А революции от них — как от чадного фитилька — только смрад.
Должно быть, с час они сидели над гранками фельетона, выверяя каждую фразу на слух, «на зуб».
— А знаешь, кого он мне напоминает, этот телефонный деятель? — Крушина засмеялся, блеснув крепкими зубами, которые по контрасту с черной бородой казались ослепительно белыми. — Знаешь кого? Победоносикова. Ты видел «Баню» Маяковского у Мейерхольда?.. Главначпупс Победоносиков. Как живой! Тот самый, что хотел «оканцелярить планету». Помнишь, как он наставлял писак: «Ваше дело ласкать ухо, а не будоражить». Слышишь: ласкать ухо, ха-ха-ха! А еще есть в нем от другого персонажа той же пьесы — Оптимистенко. Гладенький, ровненький, полированный… Бодрая улыбка — раз и навсегда. Бодрые словечки — тоже всегда и навечно. Оп-ти-мис-тен-ко!.. Этот все на свете может «увязать и согласовать». И тоже не любит, когда его будоражат.