Он направился по Дмитриевской и Павловской, затем по Львовской, и шел, исполненный решимости разыскать своих, вырвать их из этой страшной процессии теней и бежать, бежать куда глаза глядят.
Но, увидев немецкие патрули и полицаев, Зубарь остановился, замер, настороженно поглядел вокруг, чтоб убедиться, не заметил ли его кто-нибудь из знакомых, и быстро пошел назад. Надо было как-то оправдаться перед собой, и он стал уверять себя, что мать не пустила Марьяну, что они сидят сейчас в маминой комнатенке и ожидают его. Ну конечно, ожидают, чтоб вместе поразмыслить и вместе найти какой-нибудь выход.
Зубарь заторопился к переулку, где жила мать, и увидел на двери замок. Но так хотелось верить — вот сейчас он встретится со своими, что Зубарь поспешил успокоить себя: «Тут они не могли остаться, ведь Иванчук под боком, полицай. Они дома, они ждут там».
У двери он прислушался. Потом рывком распахнул ее. На полу, на кушетке и даже на столе валялись разбросанная одежда, подушки, и от этого Зубарю стало страшно. Он сбросил какие-то вещи с кушетки, лег и закрыл глаза. Боже, за что ему такие муки? Ничего бы не видеть, ничего не слышать, лежать бы так и спать, спать, пока все утихомирится. Он бормотал что-то про себя, пока и в самом деле не заснул тяжелым, без видений сном.
Проснулся он внезапно, вскочил. В висках гулко стучало. «Что такое?» — громко спросил он неизвестно кого. На дворе смеркалось. Может быть, они все-таки пошли к маме. Откуда Иванчуку знать, что они там? Целый день, верно, шляется где-нибудь, у него свои дела.
Зубарь опять пошел к дому матери. На двери висел замок. Он сел на почерневшие деревянные ступеньки веранды и прислонился головой к перилам. Из другой половины дома доносился дразнящий запах жареного. Потом через двор прошла раскрасневшаяся от кухонной плиты Мотря, жена Иванчука; цветастый халат плотно облегал ее полное тело. Когда она возвращалась назад, Зубарь спросил ее, не приходила ли мать. Мотря сказала, что мать утром забегала на минутку, а ключ, верно, оставила. Мотря неплотно закрыла дверь, и теперь еще сильнее запахло луком и топленым салом.
Уже совсем стемнело, когда грохнула калитка и на дорожке раздались твердые мужские шаги. Заметив темную фигуру на ступеньках, Иванчук остановился.
— Это я, — сказал Зубарь.
— А ну тебя… — со злостью выругался Иванчук и, торопливо проходя мимо Зубаря, бросил: — Здорово, Олекса! Чего ты тут сидишь?
— Здорово, Прокоп, — ответил Зубарь и подумал, что надо взять ключ под притолокой и зайти в комнату. Однако остался сидеть. Ему не хотелось быть одному. Он всегда, когда был маленький, поджидал мать на ступеньках. Так было легче дожидаться, каждую минуту казалось — вот идет.
Немного погодя хлопнула дверь на соседней веранде. К Зубарю тяжелым шагом подошел Иванчук.
— Сидишь? — спросил он, и на Зубаря пахнуло водочным духом.
— Сижу.
— Идем, надо поговорить, — сказал Иванчук и потащил его за рукав.
Они вошли в просторную комнату, слабо освещенную тонкой свечкой. У стола сидела распаренная Мотря. Она недовольно взглянула на Зубаря и опять уставилась в тарелку. Посреди стола стояла сковорода с яичницей; крупные ломти поджаренного сала еще шипели.
Иванчук налил полный стакан водки и поставил его перед Зубарем, потом налил себе и Мотре.
— Пей! — проговорил жестко. — Пей, надо поговорить.
Зубарь покачал головой:
— С какой радости?
— Пей, говорю! — злобно буркнул Иванчук и звякнул стаканом о стакан. — Еще, еще! — прикрикнул он. — Кто ж так пьет?
Зубарь выпил полстакана, подцепил вилкой кусочек сала. Он целый день ничего не ел, в голове у него сразу зашумело, ему стало душно.
— Бери, бери, — придвинул тарелку Иванчук.
Горячая картошка обожгла Зубарю рот. Он откусил холодного огурца. Почувствовал страшный голод, прямо до боли в животе. Иванчук и его жена сосредоточенно жевали.
— Выпей, — снова звякнул стаканом о стакан Иванчук.
Зубарь отрицательно покачал головой, но Иванчук посмотрел на него таким свирепым взглядом, что он схватил стакан и, запрокинув голову, выпил.
— Ешь, закусывай.
И Зубарь так же, как Иванчуки, стал жевать, молча, сосредоточенно, подбирая вилкой все подряд — кусок сала, яичницу, картошку, огурец. Уже затуманенным взором отметил он в полутемном углу горку консервных банок, какой-то ящик, тюки и подумал: «Награбил в магазинах…» Подняв глаза, увидел мрачное, покрытое потом лицо Иванчука; челюсти его двигались медленно, тяжело. «Да ведь он полицай, полицай, — мелькнуло в одурманенной голове Зубаря. — Как же это? Мы с ним тут во дворе вместе играли. Как же это?.. Нахватал в магазинах и с первого же дня в полицаи. Как же это?»
Иванчук опять налил:
— Пей. — Но выпил сам. — Ты чего там сидел? Матери дожидался?
— Дожидался.
— Не придет твоя мать.
— А где она? — сразу протрезвел Зубарь. — Уехала?.. — Он хотел сказать «вместе с Марьяной», но не в силах был произнести ее имя.
— Уехала? — передразнил Иванчук. — Слышишь, Мотря, и этот ерунду мелет. — Он хлестнул Зубаря презрительным взглядом. — Ты что, не мог сразу догадаться? Какого же черта пустил туда мать? Я ей говорю, а она свое… Так что мне — голову за нее в петлю совать, что ли? От фронта едва выкрутился, а тут в яму лезь? Я ей опять говорю, а она свое… Схватила хлопчика и назад. А куда? Немцы же кругом. Раз приказали всех, так всех. У них порядок. Ну и… всех.
— Что всех? — с трудом проговорил Зубарь. Мутная волна опьянения захлестнула его мозг.
— Ты что? Дурачка из себя строишь? — даже затрясся от злости Иванчук. — Всех постреляли, всех. Я ей говорил, а она…
Зубарь тупым взглядом уставился на Иванчука. Тот с размаху ткнул ему в руку недопитый стакан, другой рукой схватил свой.
— Пей, пей, говорю. За мать выпей, хорошая была женщина.
Не спуская с него бессмысленных глаз, Зубарь выпил.
— А Марьяна, а Левочка? — пробормотал он. — И они ведь…
— И они хорошие, — кивнул головой Иванчук. — А что поделаешь? Сказано — всех…
— Марьяна красивая… красивая была, — перестав жевать, сказала Мотря. Ее лицо расплылось.
Зубарь вытер слезы, но они опять набежали.
— Марьяна красивая, — повторил он. — И Левочка, и…
— Пей! — наполняя стакан, сказал Иванчук. — Твое дело теперь как следует выпить. А ну, погоняй…
Зубарь выпил. И, размазывая слезы, повторил!
— Марьяна красивее всех. И Левочка.
Пей!
Зубарь еще выпил, стакан выскользнул у него из рук, и на полу зазвенели осколки.
Мотря перестала жевать:
— Ест, пьет, еще и стаканами швыряется… Культура!
— Молчи, дурища, — бросил ей Иванчук. Он уже был спокоен. Он все сказал.
А Зубарь заговорил, тяжело ворочая распухшим языком, о Марьяне, о своей матери, о сыне. Потом вдруг вскочил, грохнул кулаком по столу:
— Гады! Звери проклятые! Я вам покажу!
— Взбесился, что ли? — крикнула Мотря. — Он мне всю посуду перебьет. Забери его к черту…
— Молчи, — махнул рукой Иванчук. Он налил еще полстакана, заставил Зубаря выпить, потом обхватил его рукой под мышки и повел к двери.
Зубарь пришел в себя поздним утром. Едва поднял тяжелую голову, ее до боли сжимали железные обручи. Во рту было горько, в горле, казалось, режет ножом. Он выплюнул горькую клейкую слюну и глубоко вздохнул.
Потом схватил кружку с водой и жадно, захлебываясь и обливаясь, выпил до дна. И только тогда с облегчением присел к столу, чтоб не видеть загаженного пола. Железные обручи немного отпустили, и голова стала раскалываться. Он обхватил ее руками, покачнулся и вспомнил все. Не стон, а протяжный вой вырвался из его груди. «О звери… Левочка, Марьяна, мама… За что? О проклятые звери! Фашисты! Убивать вас, резать на куски, топтать ногами…»
Он забарабанил кулаками по столу. «Резать, топтать». Жажда мести бушевала в нем. О, он отомстит за них, отомстит так, что эти гады затрепещут от страха! Каждого встречного немца он заставит стать на колени, а потом застрелит его… «Зачем я не на фронте, я бы уже убил сто фашистов, двести, триста… Но я им и здесь покажу. Покажу!»