В комнате он огляделся. Все говорило о том, что хозяйка только что вышла.
На стене в простенькой деревянной рамке висел портрет двоюродного брата — Данилы. Он был в форме лейтенанта, и Ярош подумал: «Чистенький, красивый, сразу видно, что снимался до войны». Посмотрел на дату: 20 июня. «Как-то ты сейчас выглядишь, Данилка? Покрытое пылью лицо, пятна окопной глины на гимнастерке? А может быть, похуже…»
Он подсел к столу, на котором что-то было прикрыто большим чистым полотенцем. Заглянул, приподняв краешек, и увидел несколько ломтей хлеба и кувшинчик с молоком. Рядом стояла чашка на блюдечке. «Кого ж это ждет тетка Настя?» Налил молока в чашку, с наслаждением откусил пахучего теткиного хлеба и запил молоком.
Дверь широко распахнулась, — видно, толкнули ее со всего размаха. На пороге стояла тетка Настя. Глянув на Яроша, не здороваясь, она зачастила:
— Ага, племянничек пришел! А я-то думаю, что за холера в дом забралась! Вспомнил-таки, что есть на свете тетка Настя, пришел в гости? Вот спасибо! Угощайся, племянничек, ешь, ешь… Слава богу, навоевались и отвоевались, теперь можно и посидеть, на печи полежать, с девками погулять. — Морщинистое лицо тетки Насти раскраснелось, запавшие глаза потемнели, она уперлась кулаками в бока: — Навоевались, трясца вашей матери, посадили Гитлера нам на шею, а теперь молочко попиваете? Так-то оно делается, племянничек!.. Меньше надо было языком трепать! Ораторы! Да все шибко умные. Да ни к кому не подступись — нос задрали до неба. А где же наши самолеты? Где наши танки, ораторы? Деньги тянули— и на то, и на это давай. Так зачем же мы жались, недоедали, несли свой горький рубль? Чтоб вы пятки показывали да немцу город за городом отдавали? Где, чертовы дети, фронт, где, я тебя спрашиваю? Надо было вам, убогим, сразу сказать: «Не удержимся, потому кишка тонка и задница слабка». Сразу так бы и говорили. Так мы, бабы, взяли бы топоры да ухваты и пошли бы фронт подпирать… Вояки, черти б вас целовали. А теперь что будет? Ну, чего перестал жевать? Чего замолчал, я тебя спрашиваю?
Тетка грозно наступала на него.
Ничем не выдавая горечи и не отвечая на теткины упреки, Ярош чуть охрипшим голосом произнес:
— Здравствуйте, тетя Настя! От Данилы вести имели?
Руки тетки медленно опустились, она растерянно посмотрела на фотографию сына и сказала:
— Вот уже месяц, как получила последнее письмо. Может, видел, слыхал? — С робкой надеждой смотрела она на Яроша, забыв обо всем.
Ярош отрицательно покачал головой.
Лишь теперь тетка, будто сейчас только увидев его, вскрикнула:
— Сашко! Племянничек родненький, откуда же ты взялся? Живой, здоровый?
И обняла и прижала его голову к мокрому от слез лицу.
— Да ешь, ешь, Сашко, наголодался небось. Побил, побил нас проклятый гитлерюга. А ты не раскисай душою, не раскисай. Еще попятится он раком. Еще кровью харкать будет, иродово племя. Ешь, ешь, Сашко, я там маслица немножко припасла… Откуда ты взялся?
Скупо, нехотя Ярош рассказал о своих фронтовых и послефронтовых днях. Воспоминание о пережитом разбередило душу. Он сидел мрачный, злой. А потом стала рассказывать тетка, и Ярош, слушавший сперва не слишком внимательно, вдруг уловил столь близкое ему слово, что даже вздрогнул и удивленно переспросил:
— Газета? Какая газета?
— Ну какая же? Ихняя, петлюровская! Или черт их знает какая… Петлюра-то давно сдох.
— Уже вышла?
— Здравствуйте! — насмешливо бросила тетка. — Чуть не с первого дня выпускают. Там же, в нашей редакции, в нашей типографии. «Украинское слово» называется.
— Разве типографию не…
— Вот то-то и есть, что «не». Кое-что вывезли. А потом… не знаю, как это вышло, но типография целехонька.
— А люди?
— Что люди, что люди? Ходила я, смотрела. Какие-то приезжие, говорят, там верховодят. Из Берлина, что ли, понаехали. Вроде и по-нашему говорят, да не разберешь… «Ся, ся, файно, файно». Леший их знает, то ли они украинцы, то ли берлинцы. А к ним пристали и твои знакомые. Видела уже там Бойчука…
— Бойчука? Не может быть! — крикнул Ярош.
— Не слепая. Говорю, видела, — значит, видела! Был просто Бойчук, а стал пан Бойчук.
Тетя Настя возилась у плиты, а Ярош смотрел на нее и не мог и слова вымолвить. Бойчук… Он уже слышал, что кое-кто побежал прислуживаться оккупантам, и его не очень поразило это общее и туманное «кое-кто». А это, оказывается, люди, которых он знал, с которыми сидел на собраниях, которым пожимал руку.
— Есть у вас газета? — наконец спросил он.
— С чего бы мне этим дерьмом руки марать? — ответила тетка Настя. — Еще, может, скажешь, чтоб и я туда, за компанию?.. Подошел ко мне Бойчук: «Возвращайтесь на свое место». Да побей тебя нечистая сила! Лучше я нужники чистить буду, чем в вашей редакции прибирать.
— А в типографии кто?
— В типографии? — переспросила тетка. — Кто здесь остался, те и работают. Безручко Василий Кондратьевич… Этого сама видела. Про других не знаю, врать не буду.
— Василий Кондратьевич? — медленно проговорил Ярош.
Все что угодно мог бы он допустить, но чтоб Василий Кондратьевич с первых дней оккупации стал к талеру и верстал фашистскую газету, быть может, так же старательно, как неделю тому назад верстал советскую?.. Нет, это не вмещалось в голове. Только недавно (когда ж это было, в мае, в июне?) они шли после ночной работы, беседуя о какой-то статье в том номере газеты, которым они заняты были до рассвета. Говорили о людях, об извечной жажде правды и справедливости на земле. Говорили слова, которые бережешь только для самого близкого человека и которые чаще всего так и остаются невысказанными.
Яроша поразила тогда горячая убежденность этого пожилого, сдержанного человека, такого незаметного среди шумливой толпы бойких, острых на язык печатников. Набродившись до устали, они еще посидели на лавочке, смотрели, как всходит солнце за Броварскими лесами. Не хотелось после этого разговора идти в свою одинокую комнату!.. «Перед кем, перед кем я изливал душу?» — спрашивал себя теперь Ярош.
Он схватился за палку, вскочил.
— Куда? — встрепенулась тетка.
— К Василию Кондратьевичу.
— Ты что, Саша, сдурел? — Тетка Настя подошла к нему, с тревогой заглянула в потемневшее лицо Яроша. — Зачем ты к нему пойдешь?
— Скажу два слова и… плюну ему в рожу.
— Ишь ты, как загорелось… «Плюну»!
Как ни уговаривала тетка Настя, Ярош пошел. У калитки он задержался и хмуро сказал тетке, провожавшей его:
— Может, я у вас здесь поселюсь, тетя Настя…
Тетка обрадовалась:
— Ну как же, приходи, приходи. А то я все одна да одна. — И уже строго добавила: — Не наделай там глупостей, Сашко.
Василий Кондратьевич жил на Чкаловской, в старом, длинном, похожем на склад или сарай двухэтажном доме. Ярош прошел в подворотню, повернул налево и увидел развесистую шелковицу, росшую под окнами квартиры метранпажа. В тени еще зеленого дерева стоял чуть покосившийся столик. У этого столика они однажды сидели, пили чай…
Ярош постучал. За дверью прошуршали легкие шаги.
— Кто?
— Это я… Ярош.
Дверь отворилась. Ярош увидел Василия Кондратьевича.
Он был еще более худой, чем прежде, в редких волосах как будто прибавилось седины. Но метранпаж, как всегда, был чисто выбрит. В аккуратном коричневом жилете и свежей сорочке. Ботинки начищены до блеска.
— А, Сашко! — нисколько не удивившись, сказал Василий Кондратьевич и не то потянул Яроша за рукав, не то пожал ему локоть. — Заходите! — Обернувшись, он куда-то в глубину квартиры бросил чуть погромче: — Соня, это Ярош, Саша Ярош… Помнишь, был у нас как-то.
Ярош прошел к столу. Проводив его пытливым взглядом, Василий Кондратьевич спокойно, как о чем-то обыденном, спросил:
— Покалечили малость?
Ярош промолчал, из глаз его глядела откровенная неприязнь. С языка уже готовы были сорваться резкие слова. А Василий Кондратьевич сидел и дружелюбно поглядывал на него, как тогда утром.