— Где это вас?
— Под Уманью. Я знал: Киев наш. Я готов был ползти на четвереньках. И вот дополз!
Ярош умолк, и она вздрогнула не от того, что он сказал, а от того, что не договорил.
— А вы? — спросил Ярош.
— Как все, — покачала головой Клавдия Даниловна. — Была на окопах, потом помогала здесь… Вот так и осталась.
— Невеселая история.
— Невеселая, — вздохнула Клавдия Даниловна. — Но вы обо мне не беспокойтесь, я все стерплю. Мне за вас больно. Как же вы пойдете? Ведь зима приближается. С такой ногой…
— Еще немного подживет — пойду.
— Саша, — шепотом, волнуясь, заговорила она. — А может быть, здесь?.. Столько людей, преданных до конца… — Еще больше волнуясь, уже со слезами на глазах, она сказала: — Саша, вы-то мне верите! Если нужно будет, поручите мне что хотите. Я все сделаю. Я жизнь отдам, хотя у меня и сын… Ведь я знаю, Саша, вы не опустите рук.
Ярош сжал челюсти так, что выступили и побелели скулы. Ничего не сказал. И сказал все.
Клавдия Даниловна даже посветлела, взглянув на его окаменевшее лицо:
— Дмитрий всегда говорил, что вы, Саша, крепкая косточка… Ой, что ж это я! Чаю, хоть стакан чаю!
Она вышла на кухню, принесла горячий чайник, вынула из буфета хлеб и кусочек сала.
— Не знаю, Саша, что дальше будет. Должно быть, придется голодать. Не видно, чтоб немцы собирались нас хлебом кормить. Я не о себе думаю. У меня Юрко на руках.
— А где он?
— Пошел в школу. Посмотреть. Там, говорят, какие- то объявления вывешены. Регистрация учителей, что ли… Петлюровские недобитки зашевелились. В управе орудуют, суетятся. Возможно, откроют несколько школ. Еще бы! Гитлер — освободитель! Вы не видели портретов с такой надписью? Вот этакие!.. Юрко позавчера один сорвал. Ну что вы скажете?
— Молодец! — невольно улыбнулся Ярош. Но тут же покачал головой: — Ненужное геройство. Вы ему не разрешайте…
— Такой глупый, неосторожный. Еще домой обрывки принес, показать. — Клавдия Даниловна вздохнула. — Если б вы знали, Саша. Как ни трудно мне приходилось и приходится, самое трудное — это Юрко. Что ему сказать, как объяснить, когда и сама ничего не понимаю? Ну какие мне найти слова? Отец вместе с Кировым воевал, с Фрунзе. Подумайте! И вдруг — враг народа. Я ему тысячу раз говорила: «Это ошибка, сынок, в такой суровой борьбе может произойти и жестокая ошибка». А он: «Мама, разве нужно столько лет, чтоб исправить ошибку?» Я ему приводила и ваши слова: «Может быть, поклеп, наговор каких-нибудь мерзавцев». А он на это: «Почему же не накажут этих мерзавцев? Разве возможна такая несправедливость? Мама, напиши Сталину. Еще раз напиши». Боже, сколько раз я писала!
Последние слова прозвучали так, что Ярош похолодел.
Хорошо, что в прихожей постучали.
— Юрко! А у нас дядя Саша, — услышал Ярош.
Вошел длинноногий мальчик, и Ярош, взглянув на него, понял, что никуда ему не деться от непрошеных дум и воспоминаний. В двенадцатилетнем мальчишке он увидел Дмитрия Костецкого — светловолосого, ясноглазого, из-под крутого лба глядящего тебе прямо в глаза. «До чего похож», — чуть не вырвалось у него; он прикусил язык. «И как вырос! Давненько уже я тут не бывал», — сказал себе Ярош с укором.
— Ну, здорово, Юрко, — хрипло проговорил он. — Растешь, братец мой, растешь!
Он крепко, как взрослому, пожал мальчику руку, потом обхватил за плечи, притянул к себе. Мальчик ткнулся лицом ему в пиджак, покраснел и замер. Скупая мужская ласка, верно, напомнила ему что-то давнее, отцовское. Стоял и боялся шевельнуться. А мать смотрела на обоих и никак не могла проглотить комочек, застрявший в горле.
— Садитесь же, попьем чаю, — засуетилась она. — Что там за объявление, Юра?
— Регистрация учителей.
— Не пойду, — твердо сказала Клавдия Даниловна.
Ярош покачал головой:
— Я не уверен, что это самое правильное.
— Ну что вы, Саша! — удивилась она. — Неужто вы хотите, чтоб я работала на немцев? В фашистской школе?
— Там будут дети, там будут учителя. А если так, то можно ли стоять в стороне? Вы будете вместе с другими. Это уже кое-чего стоит.
— Не знаю, не знаю, — растерянно сказала Клавдия Даниловна. — Ведь… Если в школу пойдет любой учитель, никто ничего не скажет. А пойду я, так, верно, не один мне вслед бросит: «Побежала, небось немцев ждала, у нее ведь муж…»
Ярош перебил:
— Может быть, и через это придется пройти. Но там, где наши люди, должны быть и мы.
Он попрощался.
— Я еще зайду. Будь здоров, Юрко. И не делай глупостей.
На него пытливо смотрели ясные глаза Костецкого, и в них та же тысяча вопросов. Ярош почувствовал, что отвечать не в силах, и торопливо сказал:
— Мама тебе объяснит, почему я здесь.
Клавдия Даниловна провела его через кухню и темные сени на черный ход. Когда она отворила дверь, Ярош увидел небольшой садик, за ним длинный проходной двор.
Клавдия Даниловна заговорила шепотом:
— Может быть, вам или кому-нибудь другому придется скрываться… Имейте в виду. Видите: два выхода, на улицу и сюда.
Ярош ничего не сказал. Лишь кивнул головой и крепко пожал ей руку.
Комната, казалось, посветлела от белозубой Ромкиной улыбки.
Максим по-мальчишески смеялся, ловя молниеносные движения проворных Ромкиных рук, ловких ног, головы.
Ромка искусно жонглировал четырьмя тарелками. Он показывал фокусы с маленьким мячиком, который прятал за воротник, а вынимал изо рта. Он угадывал любую задуманную карту и неожиданно находил ее не в колоде, а в кармане. И еще хвастал, что может глотать шпаги. Да только… шпаги у него сейчас нет.
— А что ты еще умеешь? — смеясь спросил Максим.
Смеялась и Ольга. А Ромка смотрел на нее так, как и положено смотреть семнадцатилетнему юноше на красивую девушку старше его годами: восхищение, почтительность и робость — все смешалось вместе. Эту робость и смущение он старался скрыть за разными забавными проделками, и это ему почти удавалось.
Максим все видел и улыбался со снисходительностью взрослого, однако и его зеленовато-карие глаза тоже временами тревожно поглядывали на Ольгу. Только Максим старательно скрывал свое восхищение и свою робость перед этой девушкой, что так сурово хмурилась и так хорошо смеялась.
Что же еще умел Ромка? Щелкать соловьем. Кукарекать лучше, чем петух, болботать, как старый индюк, мяукать котенком.
А еще умел Ромка незаметно, через дворы и переулки, пробираться к одному маленькому домику и выносить оттуда пачки листовок. Умел, весело поблескивая белыми ровными зубами, шмыгать вокруг немецких машин.
Умел внезапно появляться там, где нужно, и исчезать, когда понадобится, еще внезапнее. Умел первым узнавать обо всем, что творилось в городе.
А до войны его любимым делом было ковыряться в телефонных аппаратах, распутывать сложное сплетение проводов — Ромка работал монтером телефонной станции. Глубь времен — а в действительности каких-то три с половиной месяца — отделяла его от тех удивительных довоенных дней, когда можно было, беззаботно улыбаясь и насвистывая, ходить по улицам Киева с рабочей сумкой за спиной.
Взяв у Ромки пачку листовок, Ольга ушла, чтоб передать их дальше. Немного погодя двинулся и Ромка.
А через два часа он снова стоял перед Максимом — бледный, с крепко сжатыми зубами и застывшим взглядом.
Надя уже была дома. Растерянно посмотрев на нее, Ромка молчал.
— Говори, — тихо приказал Максим.
Опустив глаза, Ромка выдавил из себя:
— В Первомайском саду повешены двое. На главной аллее. С площади видно… Я подошел. На куске фанеры написано: «Партизаны».
Максим и Надежда быстро переглянулись. Надино лицо пошло желтыми пятнами. Она медленно опустилась на табуретку и с силой сплела пальцы похолодевших рук.
— Ни фамилий, ни…
— Ничего, — едва шевельнул губами Ромка.
Потом поднял голову и, напряженно глядя Максиму в глаза, сказал:
— Сегодня ночью я напишу там другое: «Жертвы фашистских палачей…» Или так: «Отомстим за героев».
Максим ответил не сразу.
— Ну что ж… Действуй. Но гляди — обдуманно и осторожно.