Выбрать главу

Сразу окрепшими руками сжала рукоять лопаты. Вывернула первый куст картофеля и залюбовалась. Желтоватая, точно подрумяненная в печи, картошка казалась такой вкусной на вид, что хотелось схватить самую большую и впиться зубами, как в спелое яблоко, чтоб даже сок брызнул.

Каждой клеточкой, всем существом Женя ощущала такую жажду жизни, что ее бросило в жар. Забыть все — войну, страдания, звериные судороги старого мира… Найти бы Сашка и стоять с ним здесь, среди поля, под ясным небом, откуда, словно сквозь голубое сито, сеется теплый и целебный покой.

— Позавтракаем, девчата, — сказала Прасковья Андреевна.

Женя удивленно подняла голову:

— Мы ведь только что пришли…

— Здрасьте! — засмеялась Лида. — Погляди, сколько накопали.

Они посмотрели друг на друга и смущенно улыбнулись, почувствовав себя ближе и роднее, чем сестры.

Завтрак был скудный: котелок постной пшенной каши да сухой корж. Но как вкусна показалась эта каша! Запили водой из бутылки и снова принялись копать.

— Славная картошка, — радовалась Прасковья Андреевна. — За один раз не управимся.

Насыпали мешки, корзины, перевязали — и на плечи.

Женя шла легким, упругим шагом. Ломило спину, руки, но сквозь эту приятную усталость ощущала в себе молодую, вновь воскресшую силу. Ноги ее ступали по пыльной мостовой, по растрескавшемуся асфальту, а Женя все еще вдыхала запах теплой раскопанной земли.

Передохнули немного и приближались уже к дому, когда их догнала молодая растрепанная женщина. Глаза ее были налиты ужасом. Из раскрытого рта рвался и никак не мог вырваться крик.

— Что такое? Что такое? — преградила ей путь Прасковья Андреевна.

Женщина с разбегу остановилась как вкопанная, прижала руки к высокой груди, что так и ходила ходуном, тяжело перевела дыхание и шевельнула губами, беззвучно как рыба. А они, трое, смотрели на нее, и ужас из ее черных глаз переливался в их широко раскрытые глаза.

— Ну, успокойся, успокойся! — уже сердито проговорила Прасковья Андреевна.

— О-о, — простонала женщина, наконец обретя дар речи. — О-о, меня чуть не убили… Там облава, на базаре. Хватают — на работы. А у меня ребенок. Я побежала… А они — стрелять, раз, другой. Я через дворы…

Она пригладила волосы, поправила расстегнувшуюся блузку. Руки у нее дрожали.

— У меня ведь грудной дома. — Глаза ее снова наполнились ужасом. — А они стреляют… У меня ведь грудной!

— Ну, хватит, — строго перебила Прасковья Андреевна. — Вырвалась — и слава богу. А теперь иди домой и будь осторожна.

— Домой, — с хриплым вздохом повторила женщина и, тяжело переставляя ноги, пошла дальше.

Они смотрели ей вслед и молчали.

Дома тоже молчали.

…Молодая мать пошла на базар. Быть может, купить молока ребенку. Попала в облаву. А когда она вырвалась, ее едва не настигла пуля.

Это становилось буднями, обычным явлением. Оккупационный быт. Страшный смысл его заключался в том, что это жизнь на грани смерти. И что же будет дальше?

Сумерки сгущались за окном. Не сумерки, мрак нависал над Киевом.

Что же будет дальше? Узнает разоренный Киев еще более черные дни. Будет холодная и голодная зима. Без света и топлива. Без хлеба и воды. Обогреваться будет Киев железными печурками, молоть зерно на ручных мельничках, вернется к огниву, к чадным масляным каганцам, станет беречь каждую крупинку соли, трижды варить картошку в одной и той же посоленной воде.

Еще услышит Киев стоны и проклятья на Львовской, на бирже труда — новейшем рынке рабов. Там будут матери рвать волосы на поседелых до времени головах, глядя, как их детей гонят на фашистскую каторгу.

А в соборе святого Владимира, чьи стены расписаны рукой Васнецова, мощный бас провозгласит здравицу Адольфу Гитлеру и анафему большевикам-антихристам. Профессор Штепа на страницах «Нового украинского слова» будет писать о высокой культурной и освободительной миссии райха и призывать с любовью и сердечностью относиться к храбрым воинам фюрера, чье ниспосланное свыше провидение спасло Европу. Будут подлость и предательство пресмыкаться у ног оккупантов; одни нацепят желто-голубые тряпки; другие вспомнят про «единую и неделимую Россию»; третьи вдруг обнаружат в своих жилах капли немецкой крови и за паек станут фольксдойчами, немцами второсортными, но все же хоть слегка причастными к славе и величию нордической расы.

Будут идти на смерть коммунисты, а вместе с ними будут бороться, отдавать жизнь тысячи киевлян. И придет холодный рассветный час, когда в сыром подвале гестапо неизвестный в последние минуты напишет карандашом на стене: «Здесь беспартийный погиб за ленинскую партию». И станут бессмертными эти слова, хотя никто не высечет их золотыми буквами на мраморе.

Не надо мрамора. Не надо золотых букв.

За окном уже ночь.

— Притомились, пора и спать, — сказала Прасковья Андреевна и опять, видно в ответ на свои мысли, повторила: — Они нас убивают, а мы будем жить.

…Женя лежит и смотрит в потолок. Темно. Тишина. Губы ее неслышно шевелятся. Почему вспомнились именно эти строчки?

Вот пробудились в ночной тишине Мысли: «Ты спишь?» — они крикнули мне. И, как вампиры, без жалости снова Пьют ненасытно кровь сердца живого.

Без жалости. Даже слово это забыто и оплевано. Какая там жалость! Кровь и жестокость — единая примета этих дней и ночей.

Только бы хватило сил! А впрочем, и это не имеет значения. Даже с последним вздохом надо повторить: я человек, я верю, что минет ночь.

Верю я в правду и свет идеала, Если бы веру я ту потеряла,— В жизнь свою веру утратила б я, В вечность материи, в смысл бытия.

— Леся! — шепчет Женя. — Спасибо. Это ты для меня написала. Для меня, чтоб я не сошла с ума этой ночью, чтоб дождалась утра.

Лида прибежала, как всегда, возбужденная, румяная, запыхавшаяся. Бросив на стол две пачки книг, которые принесла под мышкой, она с торжеством воскликнула:

— Вот!

— Что это?

— Книжки! Учебники!

Женя взяла одну из книг, удивилась:

— Учебник украинского языка? Для четвертого класса?

— Как раз для Лиды, — заметила Прасковья Андреевна. — Ей нужно заново ума набираться.

— Ай, мама! — Лида засмеялась. — Кое-что у меня в голове все же есть. Поглядите-ка!

Она раскрыла книжку: со страницы на них смотрел портрет Ленина.

— Ты где взяла? — Женя перелистывала странички давно знакомого учебника.

— Надо припрятать, — тихо проговорила Прасковья Андреевна.

— Припрятать? Наоборот! — Лида заговорщицки подмигнула Жене. — Наоборот, пускай все видят.

Она схватила ножницы, вырезала портрет, написала под ним синим карандашом: «Да здравствует Ленин!» — и подняла его вверх.

Впервые за все эти дни лицо Жени посветлело.

— Лида! — прошептала она.

Это все равно, что увидеть на афишной тумбе листовочку. У нее и у Лиды нет листовок, но и они хоть что-нибудь сделают для людей. Пускай кроху. Они расклеят портреты Ленина и на каждом напишут хоть два-три слова. У скольких киевлян засветятся радостью глаза!

— Где ты их взяла, Лида? — Женя, взволнованная, благодарно смотрела на подругу.

— Возле нашей школы. Тут рядом… Вижу, сторожиха выносит и бросает посреди двора. Какой-то мерзавец приказал сжечь. Я ей пообещала немного картошки… Там еще много книг. Сейчас пойдем и заберем.

— Идем! — решительно сказала Женя.

— Что это вы, девочки, надумали? — спросила Прасковья Андреевна. Но она уже и сама догадывалась, к чему это они.

— Мама! — обняла ее Лида. — Не волнуйся. Все будет в порядке.

22

Тетка Настя встретила Максима неприязненно. Смерила долгим взглядом и сказала:

— А это еще что за лоботряс? Вырос, не в обиду будь сказано, на маминых харчах, а теперь в кусты схоронился? Еще, наверно, и агитатором был…

Максим, который обычно не лез в карман за словом и не отличался застенчивостью, только глазами захлопал.