– Я хочу знать: кто вы? Священник? Не может быть! Вас же всех… Мои родители, точнее мать, руководила просветительской работой. Отец был против подрыва церквей. Он считал подрыв добротных каменных строений расточительством. По его инициативе церкви переоборудовали для нужд просвещения, а священников отправляли на общественно полезные работы. Они сами, добровольно отрекались. Как же вам удалось выжить, если вы действительно священник?
Я завалил старика вопросами, а тот молчал. По лицу его бродили гневные тени. Наблюдая за ним, я заметил еще одну несообразность.
Еще одно интересное наблюдение: одежда старика – за исключением каски, разумеется, – казалась изумительно чистой. Всем нам, пропыленным, не имеющим воды даже для питья, я уж не говорю о полноценной помывке, о подобной чистоте не приходилось и мечтать. В складках чьей-то шинели, служившей мне одеялом, под мышками и в паху копошились вши, а сам я настолько исстрадался от боли и слабости, что перестал обращать внимания на их укусы. Меня по-прежнему порой пробивал озноб, но иногда становилось так жарко, что хоть беги наружу и окунайся в лужу, и пусть немец убивает насмерть, берет в плен или как угодно. Завидуя стариковской чистоте, я приподнялся, намереваясь сбросить с себя одеяло – грязь к грязи, да и вшей на мне станет поменьше. Простое, казалось бы, движение, но где добыть для него сил? Лоб мигом увлажнился, и холодные капельки потекли по вискам к подбородку. Дрожащей рукой я ухватился за одеяло. Я осязал, я видел, как в плотной шерстяной ткани марширует насекомая пехота. Отбросить одеяло в сторону не удавалось. Приподняв его, я несколько безумно долгих минут рассматривал свое ставшее слишком коротким тело. Пораженный, я обвалился назад, на жесткий валик из шинели, который подложила мне под голову Галюся. Поначалу я не мог поверить случившемуся. Что тут поделать: плакать взахлеб, петь псалмы или комсомольские песни? Как командир, я обязан что-то предпринять, но стариковское бормотание баюкало меня, заставляя оставаться на месте. Да и силенок маловато.
Бессилен.
Зависим.
Болен.
Но пока не мертв…
Я прикрыл глаза и спросил:
– Что ты там бормочешь, старик?
– Ась? Чего ты спросил, человек? Повтори. Недослышу. Чай, слово заветное вспомнил?
Старик говорил густым, раскатистым, оперным басом. Как-то, был случай, затащила меня Катя в полтавский театр. Если стихи положить на музыку, получится песня. А песня, как известно, жить помогает и курсанту, и командиру, и рядовому. Под звуки патефона хорошо кружиться по паркету клуба. Однако опера – совсем другое дело. Под увертюру не помаршируешь, не спляшешь. Стараясь не уронить себя в глазах невесты, я делал вид, что хаос звуков и странное выпевание нерифмованных фраз понравились мне. Убранство театра, мебель, коньяк и закуски в буфете, уборные комнаты – все было приемлемо. Но пение… К тому же в следующую увольнительную, катаясь на лодке в городском парке, я заметил одного из оперных артистов. Тот в омерзительно пьяном виде выводил на бережку какие-то буржуазно-паскудные куплеты тем же густым басом. От издаваемых им звуков по воде шла рябь…
Старик продолжал говорить. Время от времени он возвышал голос, выпевая слова. Тогда чашка с миской на ящике у моего изголовья дружно звякали. Я слушал. Лишь через несколько долгих минут я решился заговорить с ним:
– Не могу разобрать слова. Ты заговариваешь мои раны? Так? Помню, в Оржице по соседству с домом отца жила одна старуха из старорежимных. Ее хотели раскулачить, но отец и за нее заступился. Он за многих заступался – у него получалось. А мать противилась. Она у нас кристальный человек твердых убеждений. А отец… Ну, он способен на компромиссы… Еще у меня есть сестра. Мы погодки. Она замуж рано вышла. Десятилетку закончила и сразу… дети пошли… один, второй, третий… А я сначала был комсомольцем, а потом стал коммунистом и командиром…