Речи чужака казались мне и странными, и слишком правильными одновременно. Более правильными, чем речи преподавателей военного училища, Оржицких окружкомовцев или моих полковых командиров. И даже более того. Представления о жизни моей родной матери не соответствовали коренной, душевной истине, той правде, что струилась в осеннем дожде, сверкала в волосах Галюси, трепетала смертным страхом в моей груди.
– Сердце Родины вот здесь, – мужик закрыл огромной ладонью левую часть своей груди. – Здесь у человека сердце, – повторил он.
– Так же говорит и мой отец. По пьяни, конечно. Он болтун-балагур, картежник и бабник…
– Отец? Кто таков?
Старик уставился на меня. Взгляд его причинял такое же беспокойство, как возня насекомой пехоты в складках шинели, служившей мне одеялом.
– Я не знаю, кто мой отец, – выпалил я внезапно и зарыдал.
Но теперь это были иные слезы, не стыдные, осознанные, несущие облегчение.
– Снова заплакал, – проворил старик. – Это хорошо.
Я действительно ощущал губами жгуче-соленую влагу, смаковал ее. От слез щекам было щекотно, но ощущение это казалось мне приятным. А старик продолжил свое бормотание. Я по-прежнему не мог разобрать слов, хоть он вроде бы говорил на русском языке. Одно лишь слово я разбирал. Старик время от времени и на все лады произносил мое имя: «Егор», «Егорий», «раб Божий Егор» и тому подобное. Я собрался возмутиться: зачем, дескать, старик называет меня рабом, но слезы все еще душили меня, а плакать и роптать одновременно я не мог – не хватало сил.
Так продолжалось до тех пор, пока не вернулась Галюся. Она принесла на плечах волну холода и запахи болотной сырости.
– Ну как? – спросила Галюся.
– Странно, но у меня ничего уже не болит, – ответил я.
– Плачешь? Я много плакала в последние недели, а потом перестала.
– Этот старик все время читает надо мной молитвы. А я – коммунист. Я его об этом не просил. Тут какой-то заговор.
– Та ты всегда был туп, Егор. Туп, как все материалисты…
– Я всегда знал, что ты – враг! Ты скрывала свои убеждения, притворялась сочувствующей, а сама…
Ярость душила, но я все же был доволен собой. Голос мой звучал твердо и грозно, как волчий рык. Я смотрел на Галюсю. Сейчас она испугается, сдаст назад. В такие архисложные времена, когда каждый советский человек должен мобилизовать буквально все силы на борьбу с врагом, невозможно мириться с любыми проявлениями буржуазной идеологии. Когда на нас со штыками и танками прет мировой капитализм…
– Когда прет враг, надо примириться друг с другом. Врага одолети возможно лишь после того, как с собой примирился, – произнес старик.
Голос его звучал, как гул отдаленной канонады, когда артиллерия бьет крупным калибром.
– Вот сейчас я с ней и примирюсь. Вот сейчас! – горячился я.
Мне удалось подбросить свое туловище и откинуть в сторону чудовищно тяжелое одеяло. А потом я едва не потерял сознание, увидев кровавые бинты и услышав запах, который как-то скрадывало тяжелое, набитое под завязку вшами одеяло. Левый обрубок моей ноги был заметно короче правого. Неизвестный хирург оттяпал ногу почти под самый пах. Зато правую ампутировали чуть выше колена. Впрочем, это обстоятельство ровным счетом ничего не меняло, потому встать на ноги я не мог. Догнать Галину Винниченко я не мог. А не догнав, как мог я ее обнять? Да и зачем баба такому, как я?
– …Мои ноги! – прохрипел я, заваливаясь обратно на свою завшивленную постель.
Значит, мне не пригрезилось. Значит, мое тело действительно укоротили на метр!
– Заметил… Надо же! – Галина хрипло рассмеялась. – Понял наконец! Та их нет. Твоих ног нет.
– Оставь его, женщина. Прояви милость и уважение к герою, – проговорил старик.
– Та он антихрист. Нет, он не убивал священников, потому что из штаба полка не поступало такого приказа, но, если б приказ поступил, – убил бы. Не сомневайся! Все они такие!..
– Это она о моей матери! Она – враг. Я убью ее! Не знаю как, но убью!
– Не стоит ссориться по пустякам, – старик поднялся.
Я хотел было закричать что-то еще оскорбительное в адрес его и Галины, но крик застрял в моей глотке. Тяжелый взгляд старика прибил меня к лежанке, будто гвоздями.
– Этот человек – герой, – повторил Ермолай и добавил: – Он еще способен на пущее геройство.
Ярость моя все еще кипела и пузырилась пеной на губах, но в уголке сознания уже затеплилась главная, спасительная мысль. В первый миг реализация ее показалась мне делам непростым – оба, и Галя, и мужик, казались мне безоружными, но если бы это было не так…