Я вспомнил лицо Шварцева в момент прощания – белая, клочковатая борода на чумазом, бледном от усталости лице. А в глазах азарт, как свидетельство или абсолютного бесстрашия, или полного безумия. Кроме ободряющих слов и наставлений, он твердил одно и то же: «Они придут из леса. Они придут из леса». И еще: «Мы окружены, но прорываться не будем. Ты отвлечешь их, а мы прокрадемся к берегу Оржицы».
А когда Шварцев исчез, я обнаружил себя сидящим, если так можно сказать о безногом человеке, на командирском месте танка. За бортом брони шуршал дождь, а берега Оржицы даже в жаркую погоду болотисты. Они прокрадутся. Переплывут, если не потонут.
Я сомневался в правоте Шварцева. Как же враг может прийти с востока, если он обязан явиться с запада? Правда, проселок западнее нашего «редута» дожди превратили в непролазную топь, и противнику следовало бы сначала проложить по топи гать, а потом уже начинать выдвижение на позиции для атаки. Лесная почва всегда суше грунта открытого места, но командиры вермахта не водят свои части по бездорожью и на марше стараются избегать лесов.
– Слышишь? – Ермолай обратился ко мне внезапно и для пущей надежности хлопнул ладонью по спине.
Я сидел, прижимаясь лицом к лобовому упору пушки. Холодное железо высасывало тепло из моего тела. Цепенея от холода, я отказывался отвечать. Хотелось покоя. Хотелось думать о Гале. Пусть я отдам танку свое последнее тепло. Я хочу думать только о ней – ведь это все, что мне осталось…
– Слышишь ли, герой?
Что я должен слышать? Как дождик барабанит по броне танка? Или я должен слышать чьи-то чавкающие шаги?
– Они идут, – сказал Ермолай. – Куда совать-то эту чушку? Сюда? А потом что? Она поди взрывается. Так надо полагать, чтобы она снаружи взорвалась, а не внутри.
Я объяснил ему, как досылается снаряд, как запирается крышка затвора. Старик соображал хорошо, хотя видно было, что к работе с железом не приучен и снаряд держит в руках впервые.
– Теперь твоя работа, – торопил он меня. – Смотри в свои трубки. Торопись!
Моему безногому, болезненному телу было просторно на командирском сидении. Теперь я боялся лишь одного: потеряв сознание, свалиться со своего насеста. Если бы такое случилось, самостоятельно забраться на положенное мне судьбой место мне нипочем бы не удалось. Я и не помнил, кто и каким образом усадил меня сюда. Я помнил лишь, как ребенок припоминает предрассветные сновидения, огромные руки своего товарища. Удивительно, что на ладонях этих и запястьях не было следов укусов вшей, в то время как мое тело усеивали красные крапины – следы боев с насекомой пехотой. Я помнил и запах этих рук. А пахли они удивительно – солодом, проросшим зерном, свежестью, жизнью…
В трубу прицела я увидел, как из недальнего леска по одному выходили серые фигуры в касках. Чужая форма. Немецкое оружие. Это были враги. По ним мы дадим залп. Однако товарищ мой увещевал меня не торопиться.
– Ты пока молись о Гале да о семье, – уговаривал меня Ермолай. – Кого ты там упоминал? Любушка? Это невеста твоя или жена? О матери молись.
– Некрещеные они. По вашим ведь правилам о некрещеных нельзя.
– Правила устанавливают люди. А сейчас все правила отменены. Из всех законов остались только Божьи.
– Не умею я молиться.
– Как же? Я сам слышал! Ты всех перечел поименно. Так повтори. Просто повтори все имена.
Голос моего собеседника то усиливался, то звучал глухо, становился едва слышен. Он не умел пользоваться перископической трубой и наблюдал за окрестностями, высовывая голову из люка. Опасно. Его могли заметить враги. Могли понять, что не все живые и дееспособные защитники покинули это место. Могли начать стрельбу…
Страха я не испытывал. Боль вернулась. Становясь нестерпимой, она дурманила мой разум.
– Вот тебе. Глотни, – Ермолай поднес к моим губам горлышко фляги. – Это темный человек дал. Для тебя. Но не ядовито. Я на себе испытал. Еще глотай. Еще!
Во фляжке оказалось спирта на три глотка или чуть больше. От спирта мне сделалось теплее. Боль заметно поутихла. Сознание прояснилось.
– А теперь смотри в прицел. Ну-тка? Что видишь? Пора уже или рано?
Я ухватился за ручку подъемного механизма пушки, как утопающий хватается за спасательный круг. Навел перекрестье на толпу, так беспечно вывалившуюся из леса. Пересчитать немцев мне оказалось не под силу: их было много больше двадцати человек. Беспорядочной толпой они брели по полю. Противник перемещался медленно, часто до колен увязая в перепаханной разрывами земле. Медленно, бдительно озираясь, они обходили каждую воронку. Один из них, со знаками отличия унтерштурмфюрера, то и дело посматривал на танк. У этого на голове была фуражка, с козырька которой капали дождевые капли. На шее унтерштурмфюрера, на толстом кожаном ремне болтался полевой бинокль. Время от времени он останавливался, подносил бинокль к глазам и рассматривал танк. Нас разделяло не более двухсот метров, и где-то на этой дистанции, на воображаемой прямой, соединяющий мое лицо с окулярами бинокля фашистского командира, наши взгляды скрещивались, отчего немец чувствовал явное беспокойство. В такие моменты он поднимал сжатый кулак, и его команда замирала на месте. Я смеялся, наблюдая, как забавно поворачиваются из стороны в сторону их головы. Круглые каски влажно блестели. Им страшно – это я знал наверняка. Они боятся отмщения живых мертвецов и оттого жмутся друг к другу, опасаясь разбредаться далеко по смертной поляне.