Она так давно не видела' соседей, что даже приятно было наконец опять с ними повстречаться – словом с людьми перемолвиться, пока совсем не разучилась говорить. Тем более что Надя, оказавшаяся с веником в коридоре, встретила ее как дорогую и редкую гостью:
– Сколько лет, сколько зим! Гляди, Жариков, кто появился! Пенсионерка наша!
Жариков, как всегда, послушно отозвался и вышел из комнаты, что-то дожевывая.
– Мы уже в милицию хотели о пропаже заявить, – добродушно и невнятно сквозь набитый рот сообщил он. – Пропал, мол, человек.
– Да она небось с тем ухажером, что цветочки ей дарит, гуляла, – предположила Надя об Анне Константиновне в третьем лице. Но ей все равно польстило такое почти родственное радушие и бесцеремонность.
Ощутив в себе с избытком нынешнюю свою независимость, она неожиданно повышенным не меньше чем на полоктавы голосом, в котором прозвучал поэтому вызов, ответила:
– Ну и гуляю! А что? Вы что-нибудь имеете против?
Изумленные супруги на миг онемели. Не стушевалась перед их шуточками.
– Нет, ты только послушай, Жариков! – первой опомнилась Надя. – Что с человеком сделалось? На свадьбу не забудьте соседей позвать, а то загордитесь, не вспомните!
Надины слова могли бы обидеть, однако отчего-то не задели и не покоробили Анну Константиновну. Напротив, как ни странно, создали мимолетное чувство взаправдашности, будто и в самом деле все эти дни бегала на свидания и тюльпаны купила ей вовсе не Женя Сухова на собранные рубли, а некто, в воображении, без всякой конкретности, возникший.
Разумеется, она до того не дошла, чтобы дальше, себе в удовольствие, развивать нелепую фантазию, а пообещав в случае свадьбы Жариковых не забыть, в хорошем и добром расположении духа закрылась у себя в комнате, рано потушила свет и быстро уснула. Так что не слышала даже, как стучалась к ней в дверь и ушла ни с чем Наташа.
Проснулась Анна Константиновна утром от копошения под ее дверью уходящих на работу соседей.
За ночь тучи, сеявшие моросящий, вперемешку со снегом, дождь, ушли куда-то, и яркое, слепящее даже через не мытые с осени окна солнце заливало комнату. Комната выходила на восток, а дом был крайний в ряду девятиэтажных башен, за ним к Москве-реке спускался пустырь, и потому небо из окна Анны Константиновны было ничем не загорожено, неохватно глазом, что в погожие дни веселило и примиряло с далекой окраиной после Сивцева Вражка.
Соседи, стукнув дверью, ушли, а Анна Константиновна не испытала, как в прежние дни, немедленного порыва встать с постели и начать жить. Солнце отчего-то сегодня не радовало, может быть, из-за грязных стекол, о которых появилась забота – мыть, но скорей потому, что в своем увлеченном беге как бы внезапно, с разгона, споткнулась, остановилась и, получив возможность оглядеться, увидела со всех сторон пустоту, от которой так и не удалось убежать. Возник и запоздало проявился в его истинном, обидном свете вчерашний разговор с соседями. Смеются, потешаются, нашли дурочку. Надо было их оборвать, поставить на место. Получается, если одна и защитить некому, так все, что угодно, можно себе позволить? Не посмотреть, что человек старше и образованней?.. Она подумала, что с той поры, как умерли родители, никого в мире не осталось, кто бы ее любил. Кто бы на «ты», Анечкой звал. У всех есть, пусть больше или меньше, а у нее нету. Как перст. Тут она спохватилась, что готова себя до слез пожалеть и нарушить одно из двух главных правил, на которые опиралась в жизни. Первое было – не жалеть себя и над собой не плакать, а второе – не желать и не хотеть того, что не по возможностям, не по средствам. Так себя приучила, что слез не знала и зависти, от которой людям покоя нет, не испытывала или умела быстро ее в себе побороть. А слезы если иногда и навертывались на глаза, так только в трогательных местах книжки или кинофильма, и до того скупые, что быстро сами, не пролившись, высыхали.
В пионерские ее годы жалость – к себе ли, к другим – считалась стыдным, недостойным чувством, а Анна Константиновна всегда без лишних раздумий и сомнений верила тому, чему ее учили и что ей внушали старшие. Позже, правда, сам собой возник вопрос – правильно ли жалости стыдиться? Не к себе жалости – тут она ничего не пересматривала, – а к людям вообще? Да и не получалось у нее не жалеть, когда жалко. Дурно это или нет. В остальном, хотя со времен пионерского детства утекли десятилетия и многое переменилось, одно, считала Анна Константиновна, – к лучшему, другое – к худшему, – ей уже трудно было в основных понятиях переделываться или перевоспитываться. . Надо было родить. Об этом она не первый раз с бессмысленным теперь раскаянием подумала и беспокойно заворочалась в постели, с которой никак не могла сегодня встать. Тогда, от того человека, и надо было родить. Не с целью его удержать – да и не смогла бы, если б даже троих родила, – а чтобы иметь рядом родную душу. Дочку. Как, например, Наташа. Дочке было бы сейчас тридцать три, подсчитала Анна Константиновна и удивилась, что так легко упустила возможность дать жизнь человеку, который сейчас был бы взрослым, зрелым и к тому же ей не чужим. Известно, конечно, что не все дочки и сыновья матерям радость и опора в старости, но все равно, размышляла сейчас она, пусть не опора, пусть не одна только радость, а то и вовсе одна печаль, – они твоя кровь и твое продолжение. И в этом тоже смысла предостаточно. А у нее к тому же непременно выросла бы хорошая – добрая и ласковая дочка, как иначе? В семье Шарыгиных все были друг к другу добры, заботливы, деликатны. Как же мог вразрез всему этому вырасти ее ребенок? Нет, просто невозможно было бы.