Вадим Давыдов
Киммерийская крепость
ВЕНОК ЭПИГРАФОВ
Есть в наших днях такая точность,
Что мальчики иных веков,
Наверно, будут плакать ночью
О времени большевиков.
И будут жаловаться милым,
Что не родились в те года,
Когда звенела и дымилась,
На берег рухнувши, вода.
Они нас выдумают снова -
Сажень косая, твердый шаг -
И верную найдут основу,
Но не сумеют так дышать,
Как мы дышали, как дружили,
Как жили мы, как впопыхах
Плохие песни мы сложили
О поразительных делах.
Мы были всякими, любыми,
Не очень умными подчас.
Мы наших девушек любили,
Ревнуя, мучаясь, горячась.
Мы были всякими. Но, мучась,
Мы понимали: в наши дни
Нам выпала такая участь,
Что пусть завидуют они.
Они нас выдумают мудрых,
Мы будем строги и прямы,
Они прикрасят и припудрят,
И все-таки пробьемся мы! «…»
И пусть я покажусь им узким
И их всесветность оскорблю,
Я – патриот. Я воздух русский,
Я землю русскую люблю,
Я верю, что нигде на свете
Второй такой не отыскать,
Чтоб так пахнуло на рассвете,
Чтоб дымный ветер на песках…
И где еще найдешь такие
Березы, как в моем краю!
Я б сдох как пес от ностальгии
В любом кокосовом раю. «…»
Благими намерениями вымощена дорога в ад.
Не бойся, не надейся, не проси.
Чтоб добрым быть, нужна мне беспощадность.
Его гибкий ум был настолько разносторонен, что, чем бы он ни занимался, казалось, будто он рождён только для одного этого.
И тебя не минуют плохие минуты -
Ты бываешь растерян, подавлен и тих.
Я люблю тебя всякого, но почему-то
Тот, последний, мне чем-то дороже других…
Давно отцами стали дети,
Но за всеобщего отца
Мы оказались все в ответе,
И длится суд десятилетий,
И не видать ещё конца.
Самая великая вещь на свете – это владеть собой.
Следует отказываться от всяких несвоевременных действий.
Вероломство может быть иногда извинительным; но извинительно оно только тогда, когда его применяют, чтобы наказать и предать вероломство.
Россия – Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь черной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя
И с ненавистью, и с любовью!..
Да, так любить, как любит наша кровь,
Никто из вас давно не любит!
Забыли вы, что в мире есть любовь,
Которая и жжет, и губит!
Вот она, вот. Никуда тут не деться.
Будешь, как миленький, это любить!
Будешь, как проклятый, в это глядеться,
будешь стараться согреть и согреться,
луч этот бедный поймать, сохранить!
Щелкни ж на память мне Родину эту,
всю безответную эту любовь,
музыку, музыку, музыку эту,
Зыкину эту в окошке любом!
Москва, Курский вокзал. 27 августа 1940
Гурьев, предъявив кондуктору на перроне плацкарту и паспорт, подошёл к вагону. До отправления оставалось чуть меньше четверти часа. Кондуктор-проводник, вытянувшись под его взглядом, кивнул и распахнул перед ним дверь. Гурьев вошёл в купе, поставил в ящик свой чемодан, точно туда поместившийся, опустил сиденье, задвинул чертёжный тубус на полку над дверью. Сел на диван, поддёрнул двумя пальцами занавеску, посмотрел в окно.
Шаги в коридоре, ничем не похожие на шум, производимый обыкновенными пассажирами, отвлекли Гурьева от созерцания заоконного пейзажа. Звук шагов замер точно напротив двери в его купе. Ну же, подумал Гурьев. Дверь рывком распахнулась, и он увидел в проёме молодую женщину, и с нею – девочку лет шести. Впрочем, Гурьев мог и ошибиться – туда-сюда на полгода – относительно возраста ребёнка. Но вот что касается всего остального – тут ошибки быть не могло.
Он привычно подавил вздох. Вид и у женщины, и у девочки был далеко не презентабельный: аккуратные и чистые, но сильно поношенные вещи, стоптанные в прах туфельки. Контраст с его собственным нарядом просто разительный. На людей, путешествующих исключительно первым классом, компания явно не тянула. К тому же Гурьев, не особенно жалуя попутчиков в принципе, распорядился выкупить купе целиком.