— Виконт де Бри, — отвечала Асако. — Он назвал меня Хризантемой, и я спросила его почему.
— Ах вот как! — сказал Джеффри.
Положительно, пора было покончить с пикниками и «русалками». Но Асако была так счастлива и так явно невинна.
Она вернулась к своему кругу поклонников, а Джеффри — к своему изучению Дальнего Востока. Он прочел книги Лафкадио Хирна и не заметил, что вкусил при этом опиума. Прелестные описания этого мастера поэтической речи в прозе носились перед его глазами, как клубы наркотического дыма. Они убаюкивали ум, как во сне, и сами постепенно слагались в видения страны более прекрасной, чем любая из существующих, — страны оживленных рисом равнин и обрывистых холмов, изящных лесов, красных храмовых ворот, мудрых священников, фантастических сказок, простосердечного, улыбающегося народа, детей, прелестных, как цветы, смеющихся и играющих в мягком солнечном свете, страны, в которой все мило, красиво, миниатюрно, ясно, артистично и безукоризненно чисто, где люди становятся богами не в силу внезапных апофеозов, а просто и легко, естественным течением жизни, — словом, страны, противоположной нашему собственному бедному и неприятному континенту, на котором все чудовищное и отвратительное с каждым днем умножается.
Однажды после полудня Джеффри лежал на террасе гостиницы, читая «Кокоро», как вдруг его внимание было привлечено прибытием автомобиля мадам Ларош-Мейербер с Асако, самой хозяйкой и другими женщинами в глубине. Асако выскочила первая. Она прошла в свой номер, не глядя по сторонам и прежде чем муж успел позвать ее. Мадам Мейербер наблюдала ее бегство, быстрое, как полет стрелы, и пожала своими массивными плечами, прежде чем медленно вылезти самой.
— Все в порядке? — осведомился Джеффри.
— Ничего особо неприятного, — улыбнулась дама, известная в Довилле под именем мадам Цитеры, — но вам лучше пойти и утешить ее. Мне кажется, она увидела дьявола в первый раз.
Он открыл дверь ее солнечной, светлой комнаты и нашел Асако лихорадочно укладывающей вещи и громко рыдающей.
— Моя бедная крошка, — сказал он, обнимая ее, — в чем дело?
Он уложил ее на софу, снял с нее шляпу, распустил платье, и понемногу она пришла в себя.
— Он хотел поцеловать меня, — сказала она, плача.
— Кто? — спросил муж.
— Виконт де Бри.
— Проклятая обезьяна! — воскликнул Джеффри. — Я переломаю все кости в его несчастном теле.
— О нет, нет, — протестовала Асако, — уедем сейчас отсюда. Уедем в Швейцарию, куда-нибудь!
Змей-искуситель заполз в райский сад, но оказался не очень ловким пресмыкающимся. Он слишком рано обнажил ядовитые зубы, и оскорбленная японка сделала один его глаз похожим на импрессионистский солнечный закат, так что несколько дней ему пришлось прятаться, боясь насмешек друзей.
Но и Асако была глубоко поражена в невинности сердца, и понадобились все снежные ветры Энгадина, чтобы сдуть с ее лица горячий след мужского дыхания. Она больше не выходила из-под защиты мужа. Прежде не отвергавшая самой усиленной любезности, теперь она осыпала стены своего оскверненного рая острыми осколками стекла холодной вежливости. Всякий мужчина казался подозрительным: немецкие профессора, собиравшие альпийские растения, горные туристы — маньяки с глазами, прикованными к тем вершинам, на которые еще надо было забраться. У нее не находилось словечка ни для кого из них. Даже мужеподобные женщины, которые играли в гольф, гребли и карабкались по горам, казались ее негодующему взору опасными прислужницами мужских страстей, замаскированными союзницами мадам Цитеры.
— Они все скверные? — спрашивала она Джеффри.
— Нет, девочка, вряд ли. Они слишком безобразны для этого.
Джеффри был доволен ходом событий, сделавшим его опять единственным компаньоном жены. Он был очень рад ее желанию обедать в своем номере и избегать общих комнат. Ему наскучило одиночество в Довилле. Ее прежнее общество он не любил больше, чем признавался себе сам; потому что все это бабье — жалкая компания. Поистине, это-то и был дурной тон.
В это время он нуждался в ней, как в зеркале для своих мыслей и собственной особы. Она следила за тем, чтобы его платье было без пятен и чтобы его галстук был красиво завязан. Разумеется, он всегда переодевался к обеду, даже если они обедали в своей комнате. Она тоже надевала свои новые драгоценности исключительно для его глаз. Она прислушивалась к его словам, налагая запрет на предметы разговора, которых он не решился бы коснуться в беседе с кем-нибудь еще. Она никогда не прерывала его, не обнаруживала невнимания, хотя ее ответы часто бывали странны и невпопад.