Несколько дней назад принимал челобитную от трех крестьян, которые пробились в Петербург аж из-под Великих Лук. Старший среди них, седобородый старец с изнуренным, землистым лицом, увидев его на парадном крыльце, упал на колени и начал слезно молить о заступничестве.
— Спаси, благодетель наш, — заговорил слабым, дрожащим голосом, — не допусти смерти лютой обиженных холопов твоих. Передай сиятельному барину цидулу кострищенского опчества, пославшего нас бить челом.
Хмурый, неповоротливый мужик лет под сорок пять, стоявший позади, потупив давно не стриженную голову, вынул из шапки, которую прижимал к груди, примятый свиток желтоватой бумаги и молча протянул старшему.
— Прочитай, благодетель, — поднял печальные глаза седобородый, — здесь все прописано, дьяк наш приходской корпел, всем опчеством просили его.
В замусоленной многими руками челобитной, написанной крупными, неуклюжими буквами, речь шла о произволе кострищенского помещика Волосатова. За изрядную мзду от петербургских распорядителей, упавших как снег на голову, жаловались крестьяне, он велел разрушить и разбросать их старенькие хаты, которые издавна стояли вдоль тракта и служили прибежищем многодетным семьям.
«Выбросил на произвол судьбы, — разбирал Попов каракули дьячка, — не только мужиков и баб, но и детей немощных. Больных не пожалел. А кто упирался, тех силком выталкивали и секли до крови кнутами и розгами. А Волосатов, аспид лютый, еще и цыкал, молчать велел, потому как, хвастался, якобы сама царица к нему жалует в гости и, стало быть, ему все дозволено. Может и на каторгу загнать. А избы разрушил, потому как портили тракт, то есть дорогу торную, убогим видом, и негоже, кричал, гневить царицу их обшмыганными стрехами...
«Как же нам жить? — в отчаянии спрашивали крестьяне. — Жилищ своих не имеем, вынуждены искать прибежища в лесных дебрях, аки звери дикие, коней приезжие чиновники отнимают для вельможных гостей нашего барина Волосатова. Осталось несколько кляч, да и тех трижды в неделю запрягают в помещичьи возы и сохи... Заступись за обиженных, убогих холопов, сиятельный благодетель наш, не дай люциферу[41] злому погубить христианские души», — умоляли кострищенские крепостные.
Пока читал это горестное писание, старик, оглянувшись украдкой на своих спутников — неуклюжего мужика и худого, долговязого подростка, прятавшегося за его спиной, шепнул им, чтобы тоже встали на колени. Они послушались, упали ниц. Попова передернуло. «Этого еще не хватало», — подумал он, представляя, как он выглядит со стороны вместе с коленопреклоненными просителями.
— Встаньте! — крикнул сердито. — Не в церковь пришли, и я не поп. А бумагу вашу, — смягчил голос, — я передам князю.
Уже в окно галереи увидел, как два здоровенных лакея, всегда торчавшие возле парадного, погнали несчастных прочь. Старший еле тащил ноги в растоптанных лаптях. Его младшие спутники — один, сгорбившись и втянув лохматую голову в плечи, другой, затравленно оглядываясь, — почти бежали впереди, пока раскрасневшиеся здоровяки в ливреях не вернулись назад.
Печально было на душе у Попова. Не знал, как подступиться к Потемкину с крестьянской челобитной. Хорошо, если только отмахнется или выразит недовольство, а то ведь под горячую руку и изувечить может. Вспыхивал, как огонь на сухой траве, не имел удержу в страшной неистовости. Хотя быстро и спохватывался, обмякал громоздким телом, становился равнодушным ко всему, что минуту-другую захватывало его до предела или взвихривало гнев.
Василий Степанович, хотя и служил уже более четырех лет управителем канцелярии президента Военной коллегии, так и не понял до конца, как сочетались в одном человеке и сосуществовали шляхетское высокомерие, самовлюбленность и мелочность, храбрость и трусость, воловья работоспособность и невероятная лень... Мог целую ночь пировать с гвардейскими офицерами и утром иметь бодрый вид. Проспав же до полудня, выглядел утомленным, вялым, не принимался ни за какую работу. Без причины впадал в отчаяние, сам терзался и другим не давал покоя. Когда же обстоятельства требовали решительных действий — беззаботно развлекался с приближенными. Был непривередлив в еде, равнодушен к собственной внешности и капризен, как избалованное пятилетнее дитя: иногда буквально выматывал душу из камердинеров, одеваясь для выезда или аудиенции.