- Боги мои, да ты же пьяна, – пробормотал он, усмехнувшись, ощутив сладкий запах вина на её губах.
- Уже нет, – ответила она, глянув ему в глаза. И он испытующе смотрел в её глаза.
- Нет? – переспросил он, но вопрос этот скорее походил на «да?». И она ответила:
- Да, – ощущая, как разгораются губы и щеки от прилившей крови, потому что знала, на какой именно вопрос она дала ответ. – Иди… иди ко мне… я так хочу.
И тогда он приблизился вплотную. Так близко он не был никогда – даже в ту странную и бесстыжую ночь, потому что тогда это было сумасшествие, и меж ними все равно стояла ярость, и все происходящее походило на драку.
Теперь этого не было; и странно и непривычно было то, что она ответила – да.
Он целовал её; он целовал её нежно, ощущая теперь и на своих губах сладкий вкус вина, выпитого ею, и вместе с этим вкусом приходило понимание того, что все – на самом деле, не сон и не мечта. Затем пришла страсть – странно это, но оба словно изголодались, и руки их сплелись, любовно и так естественно, будто делали это каждый день, будто никогда не было к этому препятствий.
И, странное дело, ей вдруг показалось, что и она всегда этого человека любила. И не в её силах было объяснить, отчего она так крепко прижалась к его груди, спрятав лицо в складках его куртки, вдыхая запах его духов, и отчего руки её ласкали его волосы, словно делали это не раз, и отчего она уж сама целовала его с таким пылом, которого он не мог ожидать.
- Уйдем отсюда, – выдохнул он, с трудом отрываясь от сладких губ. – Еще есть время… Через два с половиной часа будет меняться стража. На посты придут те, кто сейчас празднует в замке, и нам легче будет…
- Молчи, – прошептала она, закрыв его рот ладонью. – Об этом потом. Потом…
Да, это было не место для двоих – темная конюшня, да еще и со следами побоища. Под покровом ночи они, крадучись, прошли через двор, и внезапно начавшийся ливень замыл следы людей и лошадей…
Где они нашли убежище – она не знала; туда привел её Йон, знающий все уголки в замке. Это была крохотная комнатка, нетопленная, наверное, всю зиму; да и к чему было топить – тут в углу было свалено сено, пышная охапка, а на веревках развешаны простыни изо льна, позабытые нерадивыми прачками бог знает когда.
Они ввалились туда, не в силах оторваться друг от друга, сдирая друг с друга по пути вымокшую одежду, не ощущая как холод колет острыми иголочками кожу; и разбросанные ими плащи, рубашки, пояса валялись потом по всему полу, и поднявшийся на небо Торн, любопытно заглядывающий в оконце под потолком, нащупывал серебряными тонкими лучами то рукав, то кисти на длинных перевитых шнурках, то брошенный сапог, то горячую возню в соломе, обнаженные спины, руки и распущенные волосы.
В сене они и устроили себе гнездышко; бросив в колючую, пахнущую свежим снегом траву меховой сонский плащ, они упали на него, и жар их тел согрел маленькое пространство.
И снова полетел в угол фиолетовый с заклепками наряд, и теперь не было Савари, который остановил бы это безобразие, да и он бы тоже не смог остановить этого, и два тела, уже не разделенные ничем – даже одеждой (это называется «голые», Белый! Или, если желаешь по-приличному, обнаженные), прижались друг к другу. Все глубже погружаясь в сено, утопая в его запахе, ощущая лишь его губы на своих губах, она готова была поклясться, что запустила бы в Савари сапогом, встань он на пороге со своим посохом.
И снова его руки ласкали её, как тогда, и снова он шептал – моя! Теперь – моя! Скажи, что хочешь меня! Скажи!
И он услышал это – из уст невинной, краснеющей, но трепещущей от его ласк любимой.
Потом, попозже, они лежали, тесно прижавшись, накрывшись душным плащом, еще дрожа, но уже не пылая в огне, который сжигал их, и волосы их были в соломе и спутаны, а тела полны истомы. И говорить не хотелось; вообще ничего не хотелось – хотелось смотреть на Торн, который заметил, что на него смотрят и поспешил спрятаться от стыда за то, что сам подсматривал.
- Ты помнишь то письмо? – спросила вдруг она. Он не ответил, но она почувствовала, что он улыбается.
- Нет, – ответил он.
- Неправда. Такие вещи не забываются – иначе ты просто мне врал, когда это писал, да?
Он расхохотался, крепче прижимая её к сердцу.
- Разумеется, я не врал! И я помню все, до последней точки. Только не заставляй меня сейчас повторять это, не то мы не сможем сегодня уехать отсюда.
- Почему это?
- Потому что те слова, что я тогда написал тебе, можно повторить, лишь сойдя с ума, потеряв остатки разума, утонув в страсти и ничего уж не различая кроме неё. А ты помнишь его?
Кинф покраснела.
- Я никому не говорила, – произнесла она, – но я перечитывала его много раз. Я… оно мне понравилось, оно волновало меня, хотя я и не понимала всего…
- Зачем же пожаловалась отцу?
- Не знаю; возможно, я была так потрясена, что просто не знала, что делать – и мне очень хотелось поделиться с кем-нибудь, рассказать…
- Нужно было рассказать Крифе.
- Он был мальчишкой; и поднял бы меня на смех.
Они помолчали.
- Ты поэт, – пробормотала она. Они помолчали еще немного; но что-то не давало ей покоя, она возилась и крутилась, устраиваясь то так, то этак, и он уже не мог подавить улыбки.
- Ну что еще? – спросил он. В голосе его звенел смех.
- В том письме… ты сказал, что помнишь! В том письме ты так странно написал…
Он расхохотался, зарылся лицом в её растрепанные волосы.
- Я не писал там ничего странного, – ответил он. – Я написал много неприличного, того, чего не полагалось бы говорить невинной девушке. Но сейчас я могу тебе сказать – я сейчас сделал все, что там обещал, и даже то, чего не обещал. Ты довольна? Об этом ты хотела спросить?
- Бесстыжий! – воскликнула она, краснея.
- Будешь обзываться – я повторю. Сначала вслух. Розой я назвал вот это самое местечко…
С минуту они возились, борясь – первая милая любовная ссора, скорее игра, чем настоящая гроза, – а затем снова затихли, обнявшись.
- Ты первый в моей жизни, кто назвал меня красивой, – произнесла она наконец, когда они снова устроились на отдых. – И тебе первому я поверила. Раньше я слышала от моих нянек, шепчущихся по углам, что я слишком угловата и нескладна, и только и есть во мне хорошего, что порода, а остальные, если говорили мне, что я красива, просто льстили мне и были так неискренни, что я думала, что безобразна…
Он снова усмехнулся, крепче прижав её к себе.
- Коли б ты была безобразна, – произнес он, – то одного твоего взгляда хватило б, чтобы покорить человека. Твоя самая большая краса – в твоих глазах. В них отражается и гордость, и печаль, и нежность, и чистота твоя. Ты чиста и невинна, и я всегда думал, что если б ты была королевой, ты была бы милосердна и сострадательна. Но если тебя это утешит и доставит удовольствие, я скажу, что ты достаточно хороша собой – по крайней мере, в моем вкусе. Но если мои вкусы не брать в расчет, то и для любого мужчины ты показалась бы соблазнительна и красива. Тогда… тогда ты была еще слишком молода, и твоя красота просто не расцвела как следует, а при дворе было слишком много прекрасных женщин, чья краса была идеальна, как красота статуй богинь. Конечно, юная несформировавшаяся девочка в сравнении с ними проигрывала. У тебя были хрупкие плечи и детское лицо. Теперь же, кроме породы, у тебя шикарная грудь и соблазнительные бедра, а твой маленький круглый нежный животик заставляет меня терять голову. Веришь мне?
Она фыркнула, краснея до ушей.
- После того, что ты сделал со мной?!
Его руки, обхватившие её, оказались прямо у неё перед глазами, и она заметила то, чего раньше не видела – странные шрамы, кольцом опоясывающие каждое запястье. Она в изумлении провела пальцем по белой коже, и он, почувствовав её интерес, спрятал шрам под ладонью.