Фильм показывает нам "безоблачное" детство: чем более невинным выглядит детство, тем интенсивнее в нем происходит инкубация извращения, направленного против человеческой души, ума и жизни, против подлинного желания быть, чувствовать себя хорошо, любить самих себя и изнутри себя постигать меру любви к другим.
Ключевым эпизодом всего фильма является момент, когда священник берет девочку за руку, а старая владелица поместья за этим наблюдает.
Этот миг говорит о том, что старая история повторится вновь: "И я девочкой была влюблена в одного священника, который затем стал кардиналом". Да и мать этой девочки тоже родила своего первого ребенка от "священника". Не следует рассматривать фигуру священника исключительно в религиозном контексте. Неважно, во что он одет: прежде всего, он — человек, который ради поддержания собственной роли постоянно предает жизнь. Он призывает жизнь, подпускает ее к себе, но затем подавляет ее.
Итак, эпицентром всего фильма является то мгновение, когда старая женщина распознает и семантически усиливает ту игру, которая отравила и превратила в ад весь ее внутренний мир. Она как будто бы говорит: "Я проклята, так пусть же мое проклятие падет и на других!".
С этого момента все повторяется, превращаясь в кровавую, беспощадную борьбу между старухой и священником.
Священник ужасен, когда говорит: "Я принадлежу Богу; я прежде всего священник, абсолютно и навсегда". Нет, он говорит вовсе не о боге-творце человечества: в его словах — лишь бог-роль, символ непрекращающегося отчуждения.
Между прочим, я должен вам сказать, что во многих случаях религиозное призвание в своей основе продиктовано фрустрацией нелюбимого матерью ребенка. Внутри себя он пытается взять реванш за счет того, что любим тем, кто стоит выше, чем вся его семья, чем его мать, чем все человечество, а именно, Богом. Он становится избранным сыном Бога, чтобы осуществлять свою добрую, ласковую, спасительную месть, основанную все на той же мстительной любви.
Священник не способен любить, ибо все его призвание рождается из мести, ненависти. В конечном счете он остается привязанным к матери, но она должна его любить как зависимая, будучи его слугой. Он никогда не созреет для равных отношений.
Мужчина побеждает внешне. В частной жизни им играет женщина.
В финале игра кардинала уже завершена, и он должен умереть: он был великолепной марионеткой.
Этот бог, в котором мы готовы видеть отца, спасителя, творца, на самом деле является богом, который постоянно убивает. Он творит себе марионеток для поддержания в человечестве стадного духа, чтобы свести всю креативную критику и способность человека к общепринятой посредственности, то есть к ролям, заповедям, застывшим законам, традициям, возвращению прошлого, неизбежности того, что ничто не меняется, и что душа всегда попадает в ад.
В конце кардинал говорит об этом, хотя и прибегает к иносказательной форме. В оригинальной версии притчи говорится о соловье, чье пение становится тем прекраснее, чем сильнее его сердце пронзает острый шип: чем глубже он проникает в грудь, а значит, в сердце, тем более душераздирающим становится пение соловья.
В моей интерпретации это означает, что монитор отклонения способен нарушить работу человеческого мозга и ума в той мере, в какой ему удается с помощью собственных образов и схем разбередить человеческие эмоции.
Сердце настоящего человека любит и умеет давать, ибо так оно порождает больше жизни. Я даю, потому что ты делаешь меня больше: если я даю тебе, то я тоже живу тем, что ты есть и, следовательно, становлюсь2.
Чем больше человек верит законам и подстраивается под них (законами могут служить принципы академической науки, тайного общества, религиозного, теологического или философского течения), тем большую силу набирают эти схемы или модели поведения. Они усиливаются в той мере, в какой им удается вызвать в человеке героические, лирические, экзистенциальные терзания.
2 См. А. Менегетти. Психология лидера. "Уметь давать, чтобы быть". — М.: ННБФ "Онтопсихология", 2001.
Когда мы видим человека, убивающего себя и отказывающегося от определенных инстинктов из-за любви к какой-то идее, перед нами сказка про соловья, который, лишая себя жизни, поет лучше. Однако в конце сказки его пение так никому и не помогло.
Одна фраза главного героя буквально задевает за живое: "Мы знаем, что убиваем себя, мы знаем, что пронзаем себя шипом, да, мы это знаем..." — повторяет он четыре раза — "но все равно мы это сделаем". Это одна из тех вещей, о которых я часто себя спрашиваю: человек знает, что причиняет себе вред, — пусть даже пассивно, в форме ханжества, инфантилизма, — что он извращен; так почему же, зная об этом, он продолжает делать все по-старому? Если он знает, значит, внутри него сохранилась какая-то часть, в которой он свободен, в которой мог бы все изменить, — так почему же он этим не воспользуется?