Очевидно, мой собеседник этой задачи для себя еще не решил. А я? Бог весть. Комментарий на смерть Аслана Самета остался ненаписанным.
Но разве дело в Самете! Не брат он мне и не сват, в глаза я его не видел и не увижу. И можно было бы, никто не запрещал, пойти к другому начальству, повыше, настаивать, доказывать и даже, не исключается, доказать. Но одолевшая меня оторопь не проходила, напротив, час за часом ширилась и разрасталась. Что, если критика с тех же позиций уготована не какому-то чахлому комментарию, а только что законченной книге? Что, если ее тоже объявят неактуальной, обветшалой, вышедшей из моды?
Невозможно же не замечать, что за последние три года публицистика, освобожденная от оков показухи-обязаловки, развивалась стремительно, как никогда прежде. Статьи, подготовленные месяц-два назад и почему-либо не опубликованные «с колес», сплошь и рядом представляются уже устаревшими: можно бы сказать больше, острее, точнее. Толстые журналы, в силу сроков производства, оказываются в положении и вовсе не завидном: если автор не сумел заглянуть вперед, изложить свои мысли «с запасом», статья выходит в свет словно бы выцветшей, обезжизневшей до рождения. Горькая участь! А тут не заметка, не статья — целая книга. Книга, которую я готовил не месяцы — годы. Притом на немодный, как мне разъяснили популярно, сюжет. Есть от чего оторопеть…
Но, с другой стороны, бессмысленнейшее в мире занятие — попрекать себя тем, что жизнь сложилась так, а не иначе. Не стал бы я журналистом, а инженером или актером… Не женился бы на блондинке с карими глазами, а выбрал бы брюнетку с зелеными… Не закончил бы книгу вчерне к декабрю 87-го, а сочинил бы нечто отдаленно на нее похожее полутора или двумя годами ранее… Все это домыслы примерно одного достоинства, но в случае с книгой не предполагаю, а утверждаю с уверенностью: получилось бы гораздо хуже.
Репортажи, одноименные с этой книгой, появились в «Литературной газете» в октябре 1984 года. Как и предшествовавшая пресс-конференция, они вызвали бурю откликов, самых разноречивых, и у нас в стране и за рубежом. Но сколько-нибудь длительного удовлетворения мне не принесли. Довольно быстро я отдал себе отчет, что всеобщим вниманием, интересом мировой печати, потоком читательских писем я обязан небывалой теме своих выступлений, и только ей. Что с точки зрения профессиональной гордиться нечем: логика рвется, язык беден, да и глубина осмысления фактов оставляет желать лучшего.
Единственное, что нравится мне в тех репортажах безоговорочно, — их конец. Самое последнее слово. Каким уж чудом я нашел его, сам не пойму, но финальным во всей серии было слово «гласность». По-видимому, оно вырвалось непроизвольно, как просьба пить у больного, как потаенная молитва, пришедшая на смену симоновским строчкам, которые служили мне ту же службу в дни «кинофестиваля». Если так, то молитва «сработала»: слово набрало силу, какая мне и не снилась, вошло сегодня без перевода во все языки Земли.
Книгу, которую вы сейчас взяли в руки, я писал уже в условиях гласности. Должен сказать, задача моя от этого не упростилась, а усложнилась. Мне ведь и тогда, в 1984-м, извне никто ничего не диктовал. Это не кто-то мешал — это я сам не смел дойти до сути вещей, сам выступал себе цензором, сам себя останавливал: ну опомнись, разве о таком пишут? разве такое разрешат?! Казалось бы, после пережитого какие могут остаться страхи, где им угнездиться, — но нет, многолетние профессиональные привычки пережили даже психотропный плен, мышление оставалось, во-первых, самоограничительным, а во-вторых, прямолинейно конфронтационным.
Дав книге «вылежаться», я перечитал ее. И показалось, заметил, как от главы к главе избавлялся от нерешительности, половинчатости, предвзятости, а заодно и от брани в адрес противников, может, и извинительной в описываемых тяжких ситуациях, но по большому счету бесплодной. Достиг ли я желаемого? Вероятно, нет, какие-то следы прежних приемов, видимо, сохранились. Временами, перечитывая, я грезил, что вот-вот выявлю эти следы до единого, вытравлю, выскоблю, заменю наиновейшими, наисмелейшими понятиями. Потом до меня дошло, что цель поставлена ложно и недостижима: покуда я чищу рукопись, гласность снова уйдет вперед, я потянусь следом, и так до бесконечности, сказка про белого бычка… В итоге я ограничился тем, что в отдельных местах, где было вовсе невтерпеж, сделал несколько вставок, честно выделив их как «дополнения 1988 года». И сдал рукопись издателям. А дальше будь что будет.
В одном совершенно уверен, да что там уверен — убежден: правда не делится на модную и немодную, своевременную и несвоевременную, желательную и нежелательную. Правда о застое и конфронтации, о начале 80-х, необходима ничуть не меньше, чем о противоречивых и страшных 30-х или грозовых 40-х. Любая иная постановка вопроса тянет нас назад в прошлое, от которого мы еле-еле оторвались. Так что будем последовательны и постараемся по крайней мере не отступить от достигнутых рубежей гласности, какими бы ссылками на текущую политическую конъюнктуру нас порой ни пугали.