Выбрать главу

Не напечатаете? Черт с вами, а время выиграю. Впрочем, если уж искать подмоги в жизненном опыте, вспоминается иной эпизод. Когда я наконец научился плавать, то однажды в Новом Афоне заплыл не по силам и попал в мертвую зыбь. Сбился с дыхания, тело налилось свинцом, и, как ни крути головой, зыбь в лицо. И кричать бесполезно — на берегу пусто, никто не услышит. Тоже думал — не выберусь. Но сказал себе: должен! Если помочь некому, значит, должен помочь себе сам. И ведь взял себя в руки, одолел слабость и страх и дотянул до берега. Правда, то море даже в самую крутую волну, даже в шторм было бы безопаснее…

И я начал писать. Вопреки тому, о чем только что размышлял, — никаких пейзажей. Не знаю, кто или что в меня вселилось: азарт сопротивления, бес противоречия, просто ярость? Я сводил счеты со всей трехмесячной жутью, с позолоченной клеткой, с «человеком, принимающим решения», а более всего— лично с Уэстоллом, с его лицемерными проповедями и маниакальными замашками. Захотели от меня публицистики, бросили щуку в реку — получайте! Распространили от моего имени бредовое «заявление» — вот вам мое контрзаявление, пусть его даже никто, кроме вас, и не прочтет…

Наверняка сказалась и резкая, не слишком точно взвешенная смена «лекарственного режима»: все казалось достижимым, все нипочем. А может, хоть это и пахнет мистикой, дух мятежного Бернса помог? Ведь именно здесь, в Дамфрисе, великий поэт провел свои последние дни. И не он ли посвятил одну из знаменитейших своих баллад веселому разбойнику Макферсону, шедшему на эшафот с песней:

И перед смертью об одном Душа моя грустит, Что за меня в краю родном Никто не отомстит.
Прости, мой край! Весь мир, прощай! Меня поймали в сеть. Но жалок тот, кто смерти ждет, Не смея умереть! [16]

Короче, я расхлестал обе книжки, выданные мне «для образца», от души издеваясь над их дремучей претенциозностью. Писал зло, раскованно, быстро. Бунтовал. Правильно бунтовал? Несомненно. А вот умно ли? Хотя бывают поражения ценнее иных побед…

В Дамфрисе Уэстолл ходил сияющий, насвистывал по обыкновению. Радовался, что я «взялся за ум». Поминутно приставал: дайте посмотреть. Я отнекивался: не привык, мол, показывать полуфабрикаты, вот закончу, перепечатаю, отредактирую, тогда и покажу.

Но в конце-то концов, уже в Лондоне, статью пришлось отдать. Уэстолл схватил ее, сунул в карман не читая и… не показывался два дня. А затем…

ЛОНДОН. БУНТ ПОДАВЛЕН

Была пятница, а стало воскресенье. Воскресенье 4 декабря.

Воскресенье в Англии — день приметный, даже если не надо ходить на службу. В воскресенье закрыто абсолютное большинство магазинов, редеет толпа, резко падает уличное движение, меняются сетка телепередач, расписание поездов на железных дорогах, а то и тарифы. Наконец, на смену ежедневным газетам выходят газеты воскресные, уже не толстые, а толстенные, с многокрасочными журнальными приложениями.

В общем, воскресенье дало о себе знать немедленно, едва мы с Уэстоллом вышли на улицу. Точнее, едва он вывел меня на улицу: я был опять очень вял, побаливала голова. Слегка знобило, хотя погода выдалась сносная — не поливало, не подмораживало и не дуло. Но вчера… вчера отчетливо была пятница. Куда же делась суббота?

— Недоумеваете? — поинтересовался он как бы между прочим. — Не можете вспомнить, что было вчера? А если я скажу вам, что вчера вы собственноручно порвали ту статью, что сочинили в Шотландии, и написали вместо нее другую? Совсем, совсем другую?..

Я издал какое-то восклицание, лишенное смысла, благо английский язык такими восклицаниями-междометиями богат необычайно. Уэстолл завел меня в сквер и присел на скамью, раскуривая трубку.

— Мне за вас влетело, — сообщил он. (Не могу сказать, чтобы это сообщение меня особенно огорчило.) — Впредь от подобных экспериментов советую воздержаться. Ходить босиком по раскаленной проволоке неудобно — можно ноги обжечь. Или что-нибудь похуже…

— Например?

— Память, чтоб вы знали, управляется с точностью плюс-минус пятнадцать минут. Можно отобрать ее у вас на день, а можно и навсегда. Теперь, надеюсь, поняли?..

Так вот оно что! Значит, выпавшая из жизни суббота была своего рода рецензией. Предупреждением за своеволие. Украли день — и возблагодари, мол, господа, что не неделю. Собственно, украли уже гораздо больше, целых три месяца, — но этот день, субботу, украли демонстративно. В назидание. Чтобы впредь не брыкался и «опекунов» своих не подводил.

Доходчиво, надо признать, украли. Страшно. Насчет новой статьи — это Уэстолл, скорее всего, загнул, но что я делал в субботу? Где был? Просто лежал в беспамятстве? Вряд ли. Чего вообще можно добиться от человека, если память у него выключена, как лампочка? Не притушена, не смазана, не замутнена галлюцинациями, как раньше, а выключена совсем? Страшнее всего, что я не помнил не только дня целиком, но и важной частности: кто, где, как, под каким предлогом мог подсунуть мне что-либо или подсыпать. Память стерли «с запасом». Суббота исчезла бесследно, будто ее и в календаре не было. Ни контура, ни проблеска, ни догадки — пустота.

У этого эффекта, заверяют врачи, тоже есть точное наименование — ретроградная амнезия. Думаю, многим покажется, что подобное «красивое» словосочетание им знакомо. Что они не то слышали про эту самую ретроградную, не то читали о ней. Но одно дело читать, другое — испытать…

Не единожды я пытался описать это скорбное воскресенье — не получалось. В репортажах 1984 года не получилось настолько, что редакторам пришлось применить ножницы и клей и выстричь пять-шесть вялых, невразумительных фраз. Присмотревшись к той, уже слегка пожелтевшей газетной подшивке, я без труда обнаруживаю шов. Не слишком грубый и все-таки заметный.

И вот опять сижу, мучительно перебираю слова и не нахожу нужных. Рядом с пишущей машинкой растет кучка смятых и отброшенных листков. Ну как же быть, если все слова приблизительны, если нет в языке подходящих по точности выражений, ни у Даля, ни у Ожегова с Ушаковым. Нет, и все…

Знаете ли вы, например, что такое отчаяние? Отчаяние, продиктованное полным бессилием и столь же полным одиночеством? Надеяться не на кого, уповать не на что, дышать, кажется, и то нечем — ни глотка кислорода, кругом космический вакуум без скафандра. Утешить и то некому— не считать же за утешение лицемерное словоблудие Уэстолла:

— Возможно, — сказал он в тот день на прощание, — вы даже не очень виноваты. Присяжные вынесли бы вердикт «виновен, но заслуживает снисхождения». Стереотипы прежней манеры письма въелись настолько, что вам их без помощника не одолеть. Стало быть, подберем вам помощника…

Обещанию «подобрать помощника» я тогда, пожалуй, значения не придал, конкретным содержанием оно наполнилось лишь дней пять спустя. А тогда, в воскресенье, понедельник, вторник, я метался по своей золоченой клетке истинно как затравленный зверь. Я лихорадочно искал выход и не находил его. Приходила, к сожалению, единственная идея — самоубийство. Вскрыть себе вены, выброситься из окна, наглотаться крысиной отравы, только бы покончить с невыносимым кошмаром. Но и это была дрянная, дешевенькая идейка. «Мужество слабых», как определил самоубийство кто-то из умных французов, допустимо, по-моему, лишь если оно спасает других и становится самопожертвованием. А на Редклиф-сквер это был бы чистой воды эгоизм. Уйти из жизни оклеветанным, не опровергнув «заявления» и не оставив близким в наследство ничего, кроме позора? Нет уж!

Ну и как же вы поступили бы на моем месте?

Разумеется, либо — либо, но возьму не худший вариант: попытались бы действовать так, как «рекомендовано» с киноэкрана. Какой-нибудь Штирлиц бы несомненно связался с Центром с помощью электробритвы и шнурков от ботинок. Устроил бы «опекунам» варфоломеевскую ночь, устлав трупами лестницу и улицы с переулками на всем протяжении до аэропорта Хитроу, а там захватил бы какой-нибудь зазевавшийся самолет…

вернуться

16

Перевод С. Маршака.