«Вспоминай почаще Симонова — не Владимира, а Константина: по себе знаю — помогает».
Неизвестно, вскрывали ли письмо, два против одного, что да. И казалось бы, как не понять, что фраза эта, к тому же адресованная жене, читается однозначно: «Жди меня, и я вернусь»? Но я рассчитал — и, как видите, точно, что поймет жена, поймут товарищи по редакции, которым она непременно покажет письмо, а непрошеные чтецы, пусть изучившие русский язык в совершенстве, не поймут ни черта. Решат, что речь о каких-то родственниках, и все. Константин Симонов на английский почти не переводился. И даже если переводился бы: не пережив войну так, как ее пережили мы, не представляя себе, что и через четыре десятилетия после Победы миллионы людей помнят эти стихи наизусть, понять мою простую фразу в истинном ее значении невозможно.
Да, в отличие от заокеанских двоюродных сестер и братьев на долю англичан выпала толика военных ужасов и тягот: были снаряды фау и разрушенный Ковентри, и бомбоубежища, и затемнения, и хлебные карточки были тоже. Но за целый год никто из моих собеседников, в том числе те, для кого по возрасту это было бы более чем естественно, не сослался в подкрепление своего суждения, в обоснование своей жизненной позиции на военный опыт. Даже в канун 40-летия высадки союзных войск во Франции подобного чуда не произошло.
В мае — июне 1984 года западная пресса предприняла недюжинные усилия отметить эту дату, расцветить и превознести ее. Тщетно. Не вызвали судорожные усилия газет широкого общественного отзвука. Не стала минувшая война для англоязычных стран памятью народной. Ну спели разочек по телевидению «Путь далекий до Типперери», но от этой не то строевой, не то фокстротной песенки до лучших наших, известных каждому военных песен — дистанция не меньшая, чем от штор на окнах английских гостиных до черного инея ленинградской блокады.
Короче, письмо ушло и дошло. А через два-три дня после того, как оно упало в почтовый ящик на вокзале в Рединге, и я в свою очередь получил весточку из дому. Свидания со мной советские представители так и не добились, однако сумели настоять на том, чтобы Форин офис принял письмецо от моей семьи. И коль скоро принял, то пришлось и передать: предполагалось, что я по меньшей мере распишусь в получении.
Весточка не была ответной: письма разошлись в пути. Я получил ее в открытом конверте, из рук Уэстолла. Он почти продиктовал мне дословно, как именно я должен откликнуться, если хочу, чтобы переписка продолжилась: живу, мол, прекрасно, как никогда прежде. Только не мог Уэстолл помешать мне сослаться на предыдущее мое письмо, которого не читал. И точно так же не мог возразить против строк, в которых вроде бы не было подтекста: «Я тебя понял и не подведу. Надеюсь, что увидимся снова». Но я надеялся — и не ошибся, — что подтекст есть и будет воспринят, что ссылка на гениальные симоновские стихи в письме из Рединга окрасит и второе письмо совсем, совсем иначе…
Окрылила меня весточка из Москвы. Именно так: не от жены, не от семьи, а из Москвы. Жена, умница, подчеркнула это, написав: «Мы по-прежнему верим в тебя». Если бы она писала только от имени своего и дочкиного, то не поставила бы этого огромного «мы», предпочла бы что-нибудь поскромнее. По крайней мере, так мне подумалось, так прочиталось.
Но полно, не принял ли я желаемое за действительное, не застлал ли себе глаза миражами? Прецедента-то не было, не было! В минуты наглой экскурсии на Ноттинг-Хилл-гейт Уэстолл явно не врал: я не первый, до меня были другие. Что же, все они были глупее меня? И тем не менее смирились. А если не смирились, но тоже уперлись в отсутствие прецедента? Что же, так и будем повиноваться насилию да выжидать: авось первым отважится кто-то, кто похрабрее, а уж я пристроюсь вторым?..
Было заметно, что самому Уэстоллу начавшийся обмен письмами очень не по нутру. Дважды повторил, что выполняет «поручение свыше». Мой ответ взял не читая, но не преминул предупредить, что покажет «экспертам».
О том, что полтора месяца назад забрал у меня целую пачку писем домой, включая «открытку из Женевы», он, по-видимому, предпочитал не помнить. И в самом деле, к чему помнить о том, что было лицемерным спектаклем, давным-давно снятым с репертуара? Лицемеры не назывались бы лицемерами, если бы не умели, надевая новую личину, мгновенно забывать о прежних своих ролях.
А вслед за настоящим рождественским подарком, письмом жены, меня ждал еще и подарок фиктивный, в стиле «Интеллидженс сервис»: на праздничные дни меня увезли из Лондона в Уэльс, в маленькую гостиничку на дороге В 4233, милях в трех от Абергавенни. Зачем увезли? Сперва я недоумевал: новых крупных «грехов», известных «опекунам», за мной вроде бы не водилось. Потом до меня дошло, что «грехи» ни при чем, увезли ради собственного удобства, чтоб сократить на каникулы стерегущую меня «команду» до абсолютного минимума — до одного человека.
Это оказался снова он, «мрачный Питер». Но если бы я видел его в Уэльсе впервые, ни за что не дал бы ему такого прозвища. Грубоватый — да. Не слишком образованный — да. Склонный к горячительным напиткам, особенно по вечерам, — тоже да. Но только не мрачный.
И в отличие от хартлендов и уэстоллов нисколько не лицемер. Отсюда и пасмурная его неразговорчивость в первую неделю йоркширской ссылки: объяснялась она не характером человека, а характером инструкций, которых он поджидал тогда с минуты на минуту. А в Уэльсе он никаких чрезвычайных инструкций не ждал и оставался самим собой. И это лишний раз убеждает меня, что у рождественской поездки «второго дна» не было.
Продолжалась поездка дней пять и могла бы стать очень интересной, если бы Питер и вправду оказался опытным гидом, каким был когда-то отрекомендован. Он великолепно водил машину — это мне было известно и раньше. Не сверяясь с атласом, ориентировался на перекрестках, больших и малых. Знал назубок придорожные таверны, для кратковременных остановок старался подобрать красивый вид. Но ни на один исторический вопрос ответить не мог. И ни одной легенды, ни одной сочной побасенки, способной конкурировать с йоркширской притчей о мистере Мёрфи, здесь, на валлийской земле, не припомнил.
Зато в какой-то из вечеров он вдруг, подпив по обыкновению, немного рассказал о себе:
— Летчик я. Списали после аварии. Жена, двое детей. На пенсию не проживешь, сбережений кот наплакал. Куда податься? Вот предложили — думал, полезное дело, а оказалось дерьмо дерьмом. (Он выразился крепче.) Вляпался в политику, а это мерзость, грязь… (Выразился еще крепче.) Вот ты говорил, что у вас в России все не так, что наши газеты и дикторы на телевидении все про вас врут. (Запомнил-таки.) Может, и врут. А откуда мне знать, что и ты, в свою очередь, не врешь? Кругом вранье, мир катится в тартарары, а дети растут, надо копить им на колледж и на черный день. Ну что я могу сделать, что?..
А ведь это, подумал я, вопрос вопросов: что человек может? Один отдельно взятый человек, песчинка, пылинка, — что может он противопоставить кипению мировых страстей, экономическим и политическим катаклизмам? Как противиться силам, в тысячи и миллионы раз превышающим собственные ничтожные силенки? Казалось бы, немыслимо. Человек не просто немощен — он подвержен случайностям, досадным и злым, его швыряет по стремнинам, засасывает в омуты, выносит на мели. И большинство так и плывет по течению, довольствуясь сознанием своего бессилия и утешаясь именно таким, то вялым, а то агрессивным: «А что я могу?..»
Но кто-то первым высек искру и кто-то изобрел колесо. Пересек океан и поднялся на неприступные горы. Дерзнул подумать, что Земля вертится. Усомнился в непреложности постулатов Эвклида. Пошел на таран.
Кто-то первым указывал человечеству путь с вековечных мелей и кто-то первым выплывал из омутов, какие в изобилии закручивала история науки и общества. Кто-то обязательно был первым, кто-то создавал прецедент…