Но почему? По-прежнему из-за «человека с усами»? Если бы так, преодолеть инерцию было бы куда проще.
Оруэлл писал «1984» сразу после войны, когда еще свежа была скорбь о пятидесяти миллионах погибших. Человечество едва успело подсчитать свои утраты, города еще лежали в руинах, и казалось, еще не остыли печи Освенцима и Дахау. Люди, осознавшие злодеяния фашизма, терзались вопросом: как это могло случиться? Кто виноват? Но уже нашлись и такие, кто скорбел не о жертвах, а о палачах. И еще больше таких, кто быстренько позабыл о скорби и тем более не желал сознавать, что тени недавнего прошлого способны сгуститься снова.
Еще не прозвучал приговор главным военным преступникам в Нюрнберге, а британский премьер Уинстон Черчилль уже произнес свою фултонскую речь, открывшую эру новой, «холодной войны». И Оруэлл, убежденный противник насилия и нетерпимости в любых проявлениях, спросил себя: а не может ли фашизм вновь поднять голову не где-нибудь, а на моей родине? Не найдет ли он питательной почвы на берегах Альбиона, и если да, то как скоро? Как это будет выглядеть, какие формы примет?
«Прежние цивилизации провозглашали, что они основаны на любви к справедливости. Наша — зиждется на ненависти. В нашем мире не останется места эмоциям, кроме страха, ярости, торжества и самоуничижения. Все остальное мы уничтожим — все без остатка… Мы разорвали связи между родителем и ребенком, между мужчиной и женщиной, между человеком и человеком. Никто уже не доверяет ни жене, ни ребенку, ни другу. А скоро не будет ни жен, ни друзей. Новорожденных мы заберем у матерей, как забираем яйца из-под несушки… Не будет иной любви, кроме любви к Старшему Брату. Не будет смеха, только смех триумфа над поверженным врагом. Не будет ни искусства, ни литературы, ни науки. Когда мы достигнем всемогущества, то обойдемся без науки. Не останется различия между красотой и уродством. Не останется места для любознательности, для поиска смысла жизни… Но навсегда — запомните, Уинстон, — навсегда сохранится упоение властью, и чем дальше, тем оно будет сильнее, тем острее. И навсегда, на все времена, сохранится пронзительная радость победы, восторг того, кто попирает беспомощного врага. Если вам нужен образ грядущего, вообразите себе сапог, наступивший на человеческое лицо, — навеки».
Такова программа, гротескно бесчеловечная, которую выстраивает перед главным героем романа «1984» Уинстоном Смитом главный антигерой О’Брайен. Такова идеология нарисованного в романе общества, которую писатель окрестил «ангсоц» — английский социализм.
Этому-то словечку и было суждено стать камнем преткновения на пути книг Оруэлла (даже не одной, а всех подряд) к советскому читателю. Именно за это словечко ухватились истолкователи, сначала западные, а затем и доморощенные, дружно позабыв, чья идеология называла себя в 30—40-е годы национал-социалистской. Напрасно сам Оруэлл перед смертью — она оказалась очень близка — возражал против поспешных, односторонних истолкований. Напрасно записал в своем дневнике: «Все мои серьезные произведения после 1936 года направлены против тоталитаризма и в защиту демократического социализма, как я его понимаю». В какофонии «холодной войны» слабеющий голос автора просто не услышали.
Год за годом роман обрастал мифами и комментариями к мифам, будто попал в систему кривых зеркал, где каждое последующее отражение уродливее предыдущего. Антифашист, борец за республиканскую Испанию был объявлен мракобесом, врагом прогресса, антикоммунистом и антисоветчиком. В одной из статей 70-х годов автору этих строк с трудом разрешили упомянуть о том, что Оруэлл был талантливым стилистом, — и то при условии, что мера похвалы будет снижена: вместо безусловного «талантливый» — снисходительное «неплохой».
Ну а если отбросить мифы, разбить кривые зеркала? Тогда окажется, что читатели во всем мире посрамили истолкователей и зачитывались книгой не зря. Что она благополучно пережила все истолкования и запреты, пережила и испытание календарным 1984 годом, что для книги менее талантливой, менее значимой наверняка стало бы роковым. И что в современных условиях, в походе за подлинную социалистическую демократию, Оруэлл нам не враг, а явный союзник. Роман «1984» — жгучая сатира на тоталитарное общество любой природы, гневная отповедь антигуманизму, какие бы мундиры и мантии он ни примерял.
Да, в романе есть страницы, которые можно без натяжки прочесть и как сатиру на социализм, но не на тот, о каком мечтали лучшие умы человечества, а на тот казарменный, подневольный строй, что был так мил «человеку с усами» — жизненному, а не книжному. Что же, спрашивается, ставить подобную «узнаваемость» в вину Оруэллу? А может быть, наоборот, — в заслугу?
И еще одно обнаружится, если отбросить мифы. Обнаружится как историческая закономерность. Ведь по серьезному счету Гитлер был в своей эпохе закономерностью, а Сталин, как ни кляни его, — лишь случайностью, гримасой истории. «Оруэлловеды», в этом надо отдать им должное, отказались от прежних своих построений почти в унисон. На подступах к реальному 1984 году они оглянулись окрест и осознали, что Советский Союз на роль «модели мира по Оруэллу» больше не подходит. Даже невзирая на мощную в то время риторику относительно «империи зла».
Оглянулись еще раз: где же искать, где бы найти новые, не исчерпавшие себя аналогии в реальной действительности? В Чили, Иране, Пакистане, Южной Африке? Слишком далеко…
В начале 1984 года, вроде бы вне всякой связи с Оруэллом, на английском телевидении родилась серия передач «Точная копия». Замысел заключался в том, чтобы «оживить» политическую карикатуру, срастив ее с кукольной мультипликацией и разыгрывая на экране скетчи-комментарии на злобу дня. Вот один из самых первых сюжетов: Гитлер вовсе не умер, а живет себе тихим старичком-пенсионером в пригороде Лондона. Выращивает розы, а иногда принимает гостей, лидеров кабинета, и, поправляя поседевшую челку, подает им советы. Является к старичку самолично госпожа премьер-министр и жалуется: ума не приложу, что делать с шахтерами, совсем распоясались (был пик общенациональной забастовки угольщиков). «А что тут долго думать? — отвечает экс-диктатор, алчно клацая садовыми ножницами. — Всех в концлагерь!..» «Вот и я того же мнения», — отвечает мечтательно премьер.
Гипербола? Шарж? Разумеется. Но во всякой шутке должна быть доля правды, и хороший шарж обязан напоминать оригинал. Не столько совпадение дат, «предсказанной» и пришедшей, сколько действительность того времени внушала англичанам определенное беспокойство: что, если «пророчество» сбудется и мистическим образом претворится в жизнь?
Не сбылось: подмеченные телевизионными кукольниками тенденции развития не получили. Но воспользуемся удачной идеей и продолжим ее за пределы экрана. В чистом виде «модель мира по Оруэллу» не осуществилась, к счастью для человечества, нигде. А ее элементы?
Коротко о самой «модели». Герой романа Уинстон Смит служит в одном из верховных ведомств — «министерстве правды». На деле это министерство дезинформации, копирующее с зеркальной точностью геббельсовские приемы, вплоть до переписывания и перепечатывания старых газет. Государственная машина включает в себя и три других министерства: «министерство мира», занятое ведением нескончаемых и зачастую вымышленных войн, «министерство изобилия», ведающее распределением скудных рационов, и главный двигатель машины, ее сердце, — «министерство любви».
У «минлюба», как именуют это милейшее ведомство в оруэлловском Лондоне, тоже есть сердце — центр изощренных пыток, известный под шифром «комната 101». Сюда и попадает Уинстон, как только вездесущая и всеведущая «полиция мыслей» устанавливает его «нелояльность». Здесь он и выслушивает приведенный выше красочный монолог. Герою «везет»: он покидает застенок живым, хотя и сломленным навсегда. Отныне он со слезами на глазах будет славить сапог, растоптавший его лицо и душу.
Пощадим читателя и ограничим свою задачу. Можно бы провести цепочку аналогий, исторических и современных, по профилю всех четырех «министерств», но хватит и одного «минлюба». Кого записать в прототипы О’Брайена — Гиммлера, шефа гестапо Мюллера или кого-то еще? Право, неважно: все претенденты отошли в мир иной и могут выяснить, кому принадлежит пальма первенства, в личной встрече на адской сковородке. Нас, всех нас, задевает сегодня иной вопрос: не кто прототипы, а кто наследники.