Выбрать главу

Нельзя сказать, чтобы это не стоило мне никаких усилий. Очень им не хотелось идти на новое «послабление»: отнекивались, тянули, выдвигали условия. Но я настаивал, бил и бил в одну точку, и находить возражения после обмена письмами становилось все труднее. Отнекивались — а я упорно гнул свое, и логика оказывалась на моей стороне. Тянули — но нельзя тянуть бесконечно. Выдвигали условия— а я эти условия взял и принял.

Хотя условия были нелегкими. Первое — разговор пойдет на запись. Второе — в присутствии Уэстолла. И главное — я обязан ограничиться обсуждением чисто семейных тем, в противном случае связь будет немедленно прервана.

И я согласился. Почему? Не только потому, что истосковался по семье и мечтал хотя бы услышать родные голоса. Не только потому, что жаждал выяснить, получены ли мои письма, и в этом никакой Уэстолл помешать мне не мог. Но еще, а может, и прежде всего потому, что как ни вслушивайся, сколько магнитофонов ни подключай, а семейный, интонационный язык переводу не поддается. Я рассчитывал, уповал, предчувствовал: жена захочет и сумеет передать мне больше, чем скажет. Как в письме. Глубже, естественнее, многозначнее, чем в письме. Я надеялся на жену. И не обманулся.

Ну откуда в самом деле было Уэстоллу знать, что диктофоны для голосовой записи на семейном жаргоне именуются неожиданно ласково — «малыши»? Родилось словечко с бесхитростной целью подчеркнуть различие со стационарной магнитофонной системой, а сослужило совсем иную службу. «Малыша не забываешь?» — спросила жена. «Тут забудешь, со всех сторон малыши…» И мы поняли друг друга.

Разговор был обставлен по всем правилам конспирации, перенесен из позолоченной клетки на другую квартиру. Адрес «переговорного пункта» — Олд-Бромтон-роуд, Роланд-уэй, 12. Двухэтажный домик в глубине квартала. И даже здесь с предосторожностями, не по схеме обычного междугородного или международного разговора. Сперва Уэстолл накрутил семь цифр и, поздоровавшись с неким Тоби, коротко известил: «Мы на месте». Минут через десять раздался звонок, но нет, это была еще не Москва. Уэстолл доложил: «Ждем». Повесил трубку, снова связался с Тоби, заверил, что все о’кэй. Повернулся ко мне: «Не забывайте, о чем мы с вами договаривались…» Я кивнул. И только тогда…

Пересказывать весь разговор трудно даже три года спустя. Да и не нужно. Я волновался — но это пустяки в сравнении с тем, что переживала жена. Голос у нее срывался, в нем, особенно на первых минутах, дрожали слезы. Но мало-помалу она овладела собой. Задача передать больше, гораздо больше, чем может быть сказано, была ей ясна.

— Ты получила мои письма?

— Да. Да!..

И в это «да» с восклицательным знаком и многоточием она вложила сразу и «спасибо», и «люблю», и «верю». И боль, и страх, и надежду. Я все-таки решил уточнить:

— Сколько писем?

— Два подряд…

Значит, письмо из Рединга дошло тоже. Как спросить дальше? «Ты все поняла? Про Симонова — поняла?..» Нет, не стоит: Уэстолл вращает ушами, как локаторами. С его-то садистскими наклонностями он не поколеблется дать отбой, едва ему послышится или померещится двусмысленность. Но жена, ощутив недосказанность, произнесла сама:

— Жду, когда снега метут…

Именно так — не первую и не вторую, а пятую строку. И дала мне повод подхватить без натуги:

— Да, у вас там, наверное, метели. А здесь, представляешь, снега нет и в помине…

Еще поговорили про погоду, потом обменялись невинными с виду репликами про «малышей». И вдруг:

— Ты помнишь, о чем писал Юлиус? — спросила она.

— Какой?

— Фучик. Он просил тебя не забывать о нем.

— А где ты его видела? — отозвался я после паузы.

— В редакции, конечно, где же еще? — походя бросила она и перешла к делам семейным.

И Уэстолл, слышавший лишь половину диалога, не сумел ни к чему прицепиться. А «слухачи» на линии, сколько бы их ни было, записывали, может, и старательно, но права прерывать разговор по собственному почину, видимо, не имели. Да и сто против одного, что немного поняли. В сущности, тот же прием, что с бессмертным симоновским стихотворением: понять способен лишь тот, кто читал, — и мало читать, надо еще и сходно относиться к прочитанному, и хотеть понять…

Значит, жена показывала письмо из Рединга в «Литературной газете». Значит, там, в редакции, тоже кое-что раскусили. Не махнули на меня рукой, не потеряли надежды — или, может статься, обрели ее заново. Намек на «Репортаж с петлей на шее» — явное задание, иначе его расценить нельзя, как ни крути. Выполнимое ли? Неважно. Куда важнее, что оно прозвучало, невзирая на опубликованное от моего имени «заявление для печати».

Окрылил меня этот встречный намек. Сразу ожил в душе — да, наверное, и не забывался — заголовок, придуманный еще в декабре: «Кинофестиваль» длиною в…». Правда, после «в» по-прежнему стояли три точки. «Длиною в полгода»? Меньше-то, увы, не получится. В любом случае надо что-то предпринять. И прежде всего передать, что задание понято и принято к исполнению. Как передать — письмом? Опять через жену? Можно — но лучше бы напрямую…

Случай представился неожиданно и довольно скоро, через десять дней. В точности по старой пословице — не было бы счастья, да несчастье помогло. Потому что не прошло и недели после разговора с Москвой, как Уэстолл поставил меня в известность, что меня ожидает новая ссылка.

— Доктор Джонатан считает, — сообщил он с привычно ханжеской миной, — что вам следует отдохнуть, поправить здоровье…

Я действительно видел мельком этого самого доктора, неизменного с брайтонских времен, но никаких жалоб ему не предъявлял и диагнозов не выслушивал. Из опыта первой ссылки вспомнилось мрачное: «Лондонский климат в эти дни вреден для вашего здоровья…» И поневоле вырвалось:

— Уж не в Йоркшире ли?

— Нет-нет, — поспешно отмежевался Уэстолл от иронии, — поедем в теплые края.

— А куда, если не секрет?

— Это пока не решено, — еще поспешнее ушел он от прямого вопроса. — Возможно, на Ямайку. Или на Кипр…

В действительности оказалось не то и не другое, а — географически — нечто среднее. Но мне в ту пору было не до географических изысканий. Я уже крепко-накрепко усвоил: если увозят, да еще скоропалительно, добра не жди…

Загадочной оставалась сама причина ссылки: что стряслось? Вроде бы никаких свеженьких «проступков» я не совершал. Неужели, шевельнулась тревога, вслушались в запись разговора и обратили внимание?.. Да нет, вряд ли. Если бы догадались, то не заботу о моем здоровье разыгрывали бы, а постарались бы припугнуть или сжить со света. Как 4 декабря, если не хлеще…

Сколько ни думал, а настоящей причины не вычислил даже отдаленно. Не почуял, откуда беда. Вместо этого позволил себе утвердиться в мысли, казалось, единственно логичной, что после редакционного задания советские представители предприняли что-то решительное. Столь решительное, что англичане с перепугу увозят меня подальше. Но не навечно же увозят, остается только перетерпеть. Не то терпел…

Самообман — воистину наихудший из всех вариантов обмана. Самый непоправимый. Пожелай «опекуны» избавиться от меня, что могло бы помешать им сделать это в любой момент, в том числе и у теплых морей? Просто у них уже вызрели и четко оформились другие планы, о которых я еще не ведал. Просто наступил, хоть я того тоже не ведал, принципиально новый этап «кинофестиваля», еще более напряженный и насыщенный парадоксами. Парадокс из парадоксов заключался в том, что сами же спецслужбы поторопились вылечить меня от самообмана и внушить, уже бесповоротно, чтобы я не грезил ни о чьей конкретной помощи, а рассчитывал впредь только на себя.

А утром 28-го, перед началом ссылки, мне повезло: Уэстолл решил добираться до аэропорта Хитроу не на машине, а на метро — так быстрее. И на полдороге к подземке спохватился, что забыл на Редклиф-сквер свою трубку. Возмездие за трюкачество: нарочитая забывчивость вошла в привычку и обернулась против трюкача.