Представляет ли информация, которой я волею судеб располагаю, ценность для Родины? Двух мнений быть не может. То есть обманываться тоже ни к чему: каких-то принципиальных америк я, наверное, не открою. Специалисты, надо полагать, думают обо всем этом и догадываются о многом. Но догадываться — это одно, а узнать с подробностями, получить в распоряжение серьезный объем информации из первых рук — совсем другое. Разница такая, что и пояснять незачем.
В чем же я тогда сомневаюсь? Что заставляет без конца перебирать все те же, наизусть выученные компоненты решения, вновь и вновь обосновывать его для себя?
И выходило — если назвать вещи своими именами, — что причина терзаний кроется в прошлом. Не в настоящем, которого не изменить, и не в будущем, до которого еще тянуться и тянуться, а в давнем прошлом. В тридцатых, послевоенных сороковых и в начале пятидесятых. Выходило, что я хочу, в сущности, того самого, к чему меня приучили сызмальства: снять с себя бремя единоличной ответственности, чтобы кто-нибудь мудрый принял ее на себя или по меньшей мере разделил. Помощь не помощь, а все не так страшно…
Приношу извинения за цитату из самого себя. В этой же книге я уже задавал себе вопрос: как устроена память? Отчего в данный момент вспоминается именно то, а не это? И выстроил рассуждение, что память устроена очень правильно и если своевольничает, то не без причины. Значит, она подсказывает прецедент, параллель, точку отсчета, выход из положения, казалось бы, безвыходного. Безвыходных-то положений, если разобраться, нет в природе, а уж какой выход вам приглянется, зависит от того, что подскажет вам память…
В Лондоне память отослала меня к сорок первому, в Вашингтоне — к пятьдесят третьему. И даже не к году, а к строго определенному дню. Почему Совпадение дат, разумеется, особой роли не играет. При чем тут однокурсник, которого давно нет в живых? Я долго не понимал, а когда понял — разозлился. На себя. При том, непонятливая ты голова, что тот давний разговор мог бы сегодня продолжиться еще основательнее и резче.
— Ну что, — сказал бы он, — опять ищешь, на кого бы, на что бы опереться? Без ценного указания ни шагу? А собственной совести, уверенности в своей правоте тебе мало?
— Мало, — признался бы я, не пытаясь лукавить: с призраками не лукавят. — Ведь свидетелей нет, не тебя же звать в свидетели! Кто подтвердит, что я думал так, а не иначе? Допустим даже, мне удастся вырваться и вернуться, хоть это тоже пока не факт. А что дальше? Помнишь, как относились к вернувшимся из плена в студенческие наши времена? Кто поручится, что мне не уготована такая же участь?
— Сколько лет, ты говоришь, прошло? Тридцать? И ничто не изменилось? Не поверю.
— Изменилось, конечно. Человек вышел в космос, понастроил ядерных подлодок и межконтинентальных ракет. Теперь мы можем уничтожить друг друга и вообще всю жизнь на Земле за каких-то полчаса. Можем и издеваться над себе подобными так, как самому гестапо не снилось.
— Иными словами, госпожа наука предъявляет миру не только свою обольстительную внешность, но и изнанку. В этом нет ничего нового. А общественное сознание отстает, не поспевает за двуликими дарами прогресса, и это тоже не новость. Стереотипы мышления складывались десятилетиями, а иные — веками.
— Но ты же выступал против стереотипов!
— Выступал и выступаю. Это ты боишься стереотипов, а не я. Мне бояться, сам понимаешь, нечего.
— Что же ты мне посоветуешь?
— Действуй и не причитай. «Кто подтвердит» да «кто поручится» — слушать противно. Поручится твоя совесть, подтвердит твое перо. И даже если не доберешься до цели, не хватит сил, подстережет какая-нибудь новая злая случайность, — ничего не поделаешь, в бою выживают не все, — в предсмертный миг будешь вправе сказать себе: я сделал все, что мог, и немножко больше.
— Если б это был открытый бой! А то приходится отступать, изворачиваться, ломать комедию…
— Военную хитрость признавали во все времена. И есть еще такое понятие, правовое и нравственное, как крайняя необходимость. Хоть я вместе с тобой учился на филологическом, а не на юридическом факультете, смею тебя заверить, что твои поступки нужно рассматривать так и только так.
— Хорошо, допустим, я выдержу все это, вырвусь и вернусь. Выслушает ли меня Родина, вникнет ли, не окажется ли несправедливой?
— Ты сначала вырвись. А кроме того, в бою не оборачиваются. Да, несправедливости было много. Что ж, по-твоему, вернувшимся из плена и несправедливо наказанным следовало не возвращаться? Записаться в перемещенные лица и мыкаться по чужбинам? Хочешь такой судьбы — валяй, от тебя здесь только того и ждут. Но меня больше не зови, не откликнусь.
— Не будь ты призраком, надавал бы я тебе по шее. Ты же знаешь, что для меня это категорически не приемлемо.
— Так зачем толочь воду в ступе? Решил, куда идти, — иди. Не выходит идти — ползи. Тебя теснят назад, а ты цепляйся зубами и ползи хоть по миллиметру, а вперед. Думай о ближайшей задаче, перспектива нарастет.
— Спасибо за совет.
— Не за что. Ты же и разговаривал не со мной, а с самим собой…
Таков был день, резко выбившийся из вереницы предшествующих и последующих. Остальные вашингтонские дни, с самого возвращения из Нью-Йорка, походили друг на друга, как капли воды. Мутные капли, монотонные, ядовитые.
Магнат ведь только одобрил идею в целом, дал деньги и, если угодно, общую санкцию. Ковыряться в мелочах, отрабатывать сценарий, готовить «свидетеля» на предложенную ему роль — все это вновь препоручили «профессионалам». Сперва ФБР, а еще через день — ЦРУ. И уж, разумеется, леди и джентльмены из Лэнгли — не старичок Уилмонт, которому «Интеллидженс сервис» спихивает «законченные дела». Для Лэнгли «дело» вовсе не было законченным, оно едва-едва начиналось…
А я-то воображал, что знаю о психотропном насилии все!
Они являлись спозаранку, частенько до завтрака или сразу после него, непременно целыми партиями — трое, пятеро, а то и семеро. Входили гуськом, коротко называя имена без фамилий и, конечно, без должностей: Джек, Эдвин, Саймон, Анна (среди них были и женщины, хоть и в меньшинстве). Деловито рассаживались полукольцом, выставив мне стул в центре, и принимались выспрашивать, ловко перекидывая вопросы через меня друг другу. Будто в баскетбол играли, но с таким расчетом, чтобы корзина, куда метят, оставалась у меня за спиной. И так, с небольшим перерывом, до вечера, а утром все сызнова.
«Лицом к лицу лица не увидать» — знаменитую эту строку как только ни истолковывали. Но никому ни в критическом угаре, ни в бреду не приходило в голову, что строка эта может приобрести смысл прискорбно прямой и буквальный.
В той манере, в какой они вели «собеседования», в принципе сложно запомнить, кто, что и в каком порядке спросил. А они еще очень не хотели, чтобы я запомнил. И в особенности не хотели, чтобы я запомнил их в лицо.
Совершенно точно, что я оставался в сознании. И даже, по-видимому, — сужу по результату — более или менее сохранял контроль над своими ответами. А вот с чувством времени что-то произошло. Оно — за исключением субботы 2 июня — съеживалось и убегало, длиннющие часы и дни «собеседований» сжимались во много раз, начала и концы срастались, перехлестывались, и самая обостренная дедукция оказывалась не в силах установить, что случилось раньше, а что потом.
И лица — опять-таки за исключением 2 июня— расплывались, будто по невысохшей краске мазнули тряпкой. Накладывались, сливались, превращались в некое тусклое рыло, не молодое, не старое, не мужское, не женское, без отличительных черт и признаков характера. Про смазанную краску уже помянул — но предложу и другое сравнение. Видели в кино бандитов, натянувших на голову нейлоновый чулок? Вполне похоже, только никакого нейлона.
Что было бы, если бы мне в придачу еще и подавили волю, как в брайтонские времена?