И все же я должен быть им благодарен – опасное желание, разбуженное во мне этими мимолетными мгновениями киноискушений, стало первым и еще невнятным признаком наступающей зрелости. С их помощью я узнавал разницу между сексуальным и чувственным. Ведь секс – это не что иное, как внезапно проснувшийся аппетит, он прорезается под воздействием гормонов, которые производит юный организм, и не имеет ни формы, ни пристрастий. Он владеет нами, как и всеми бесхитростными животными, у которых течке сопутствует совокупление. Но вот чувственность (грубый инстинкт, преображенный искусством в нечто интеллектуальное, в не способную наскучить забаву) – это совсем другое дело, это уже вещь для взрослых людей. Она идеализирует тело, делая из него символ бестелесности.
Платон, как считают некоторые ученые, имел в виду что-то вроде кино, когда приводил свою знаменитую аллегорию с пещерой. Он представлял себе, что погруженные в темноту зрители – а это весь злополучный род человеческий – пребывают в наваждении, наблюдая за шествием теней по стене пещеры. Но я думаю, что великий старик ошибался. Или скажем иначе: из своей седой древности он не мог предвидеть, что кинообманы, сотворенные умелыми руками, могут стать предметом неподдельного восхищения, превратиться в ослепительные образы непреходящего блаженства. Чем и стали эти экранные дивы (во всяком случае, для меня): обольстительными существами, сотворенными из света, неизменными, вечными, неподверженными тлену. Снова и снова закрываю я глаза (в поисках утешения или вдохновения), чтобы увидеть их в прежнем блеске, погрузиться в воспоминания о том, что для меня реальнее собственного опыта.
Среди моих воспоминаний, относящихся к тем далеким годам юношеских грез, есть одно сильное и яркое. Оно возвращается ко мне в виде чуть размытого светового квадрата, я вижу себя – потрясенный и возбужденный я сижу в темноте и вкушаю наслаждение. Насколько мне помнилось, это был эпизод из ренуаровской «Une Partie de Campagne»[2] {27}. Но потом, несколько лет спустя, я обнаружил, что ошибался. Пересмотрел фильм – такой сцены в нем не оказалось. Я обратился за помощью к друзьям и коллегам. «Ты не помнишь фильма, в котором?..»
Никто ничего не помнил.
Откуда же взялась эта сцена? Может, это своего рода галлюцинация? Возможно, это и так – некая мозаика всех наивно-романтических образов, которые остались у меня от тех лет, воспоминание об истории любви, которой я никогда не видел, и в то же время обо всех любовных историях, о которых я когда-то хотел узнать через кино. Чувственная девушка-крестьянка ждет на опушке леса своего любовника. Она снимает одежду и заходит в ласковую воду реки, делая это так же естественно, как дышит. Камера как бы мимоходом снимает ее тело – пухлые, округлые формы, не идеальные, но здоровые, как свежее молоко. На ее коже блестки идиллического лета. Она закидывает руки назад, чтобы связать узелком свои непослушные волосы. Видны мягкие очертания ее груди. Она лениво вытягивается на сверкающей воде… плывет в лучах солнца.
Глава 2
Эротическое образование
И вот на память мне приходит Клер, которая облекла плотью мои вуайеристские фантазии, а попутно научила меня искусству кино.
А на Клер я обратил внимание благодаря моему увлечению иностранными фильмами. Нет сомнений – только так она и могла привлечь мой блудливый мальчишеский глаз, потому что сама была далека от стандартов женской красоты Америки конца пятидесятых, эпохи причесок «паж» и высоких бюстгальтеров. Невзрачная и рябоватая, она тем не менее презирала всякую косметику и решительно прятала лицо за тяжелыми роговыми очками. Ее волосы, мышино-каштановые и похожие на проволоку, были убраны назад и завязаны в тугой пучок. Она неизменно одевалась с монашеским аскетизмом: мешковатый черный кардиган, длинная черная юбка, черные чулки, черные туфли без каблука, иногда вместо кардигана она надевала мешковатый свитер с шеей-лодочкой; он сползал то на одно, то на другое плечо, но ни там, ни там не было заметно бретелек от бюстгальтера. Короче говоря, что ни возьми, Клер являла собой фигуру в сексуальном плане для меня как бы и не существовавшую. А потом, она была старухой – ей уже перевалило за тридцать.
В первое время, заходя в «Классик», я почти не делал различий между бесцветной Клер и мебелью в зале. Она для меня была просто неулыбчивой, неприветливой женщиной, которая продавала билеты у входа, разливала эспрессо, а потом во время сеанса мрачно стояла сзади, сложив руки на груди и покуривая в нарушение правил сигарету под единственным заезженным вентилятором. В лучшем случае ее присутствие вызывало у меня беспокойство. Разговаривала Клер холодно и неприветливо, словно нас, клиентов, приходилось терпеть только по необходимости – ради кинотеатра.