Теодор Рошак Киномания
Чем сильнее зло, тем сильнее фильм.
Альфред ХичкокГлава 1 Катакомбы
Впервые я увидел фильм Макса Касла в грязном подвале на западе Лос-Анджелеса. Теперь никому и в голову не придет устроить кинотеатр в такой дыре. Но тогда — в середине пятидесятых — в этом скромном помещении ютился лучший репертуарный кинотеатр к западу от Парижа.
Киноманы постарше еще помнят «Классик», легендарный маленький храм искусств, ненавязчиво втиснутый между «Кошерным гастрономом Мойше» и «Торговым двором „Лучшие товары со скидкой“». Теперь, оглядываясь назад более чем двадцать лет спустя, я понимаю, что лучшего места для знакомства с великим Каслом было не найти — именно такой склеп. Это было все равно что встретить Христа в катакомбах, задолго до того, как крест и Евангелие стали нести свет миру. Я пришел зачарованным неофитом в темное чрево еще не окрепшей веры и обнаружил… что же я обнаружил? Ни малейшего намека на грядущее царство и славу. Только еле уловимое обещание чудес, непонятный ритуал, неразборчивый символ, нацарапанный на облупившейся стене. И все же искатель чувствует, как в глубине его существа начинает копошиться что-то вроде убежденности. Он ощущает грандиозную, хищную тайну, замаячившую перед ним среди мусора и крысиного помета. Он остается и вкушает таинство. Он возвращается во внешний мир преображенным и несет с собой апокалиптическое слово.
Так вот я открыл для себя Касла задолго до того, как он стал культовой фигурой — предметом моего научного интереса на всю жизнь, — каким его в один прекрасный день сделали ученые, критики и энтузиасты. Для меня этот священный ужин был одним сплошным фильмом на потрескавшейся пленке, пляшущим призраком из света и тени, видным смутно и понятным лишь наполовину. Начав свой путь как завернутая цензурой непристойность, эта злосчастная, неудачливая вещица несколько десятилетий протомилась в хранилищах приказавших долго жить студий и на полках у равнодушных собирателей. То, что она вообще сохранилась (в одном случае как пустяковый военный трофей, а в другом — как предмет покражи), само по себе было чудом. Говорят, что слова Иисуса когда-то существовали лишь в виде каракулей, нацарапанных мелом на мостовой шумных городов; они были затерты ногами практичных дельцов, затоптаны играющими детишками, описаны всеми пробегавшими мимо собаками. С таким же успехом можно было втоптать в уличную грязь и послание Касла миру. Кинофильм — этот размазанный по ломкой ленте жидкий бульон иллюзии — не менее хрупок. Десятки раз мог он сгинуть в реке забвения, как столько киносокровищ до него и после; остатки кораблекрушения, культурный мусор — никто его не удосужился спасти, ничей глаз не разглядел его истинные достоинства. Именно в этом и нуждались творения Касла — глаз начинающего, мой глаз (до того как он замылился, обрел рассудительность), еще не забывший простонародные основы искусства, еще уязвимо наивный и потому способный воспринимать слабые мерцающие откровения темного бога, чьи священные книги суть тайная история кино.
Как и у большинства американцев моего поколения, мое увлечение кино началось гораздо раньше, чем я об этом помню. Я бы даже сказал, что оно восходит к предродовым схваткам возбуждения и удовольствия. Моя матушка была самозабвенной и ненасытной киноманкой — дважды в неделю непременно программа из трех художественных фильмов и избранные короткометражки. Кино стало для нее тем же, чем оно было для миллионов американцев в конце катастрофических тридцатых: убежищем от летней жары и зимнего холода ценой в двадцать пять центов, отдохновением ценой в миллион долларов от нескончаемой, выжигающей душу Депрессии. Кроме того, это было наилучшим способом избежать домогательств домохозяина, который чуть что маячил на пороге, требуя платы. Вполне возможно, что немалая часть того первозданного сумбура, который заполняет глухие уголки моего мозга (первобытный брачный зов Тарзана, квохтанье Злой ведьмы Запада, душераздирающий вой Человека-волка{1}), проникала в мой утробный сон сквозь стенки материнского чрева.
Как бы то ни было, я всегда видел нечто символическое в том, что родился в 1939-м — этот год, без особых на то оснований вспоминается как вершина Золотого века Голливуда, annus mirabilis[1], когда крупнейшие и могущественные студии в своей безудержной щедрости облагодетельствовали народ шедеврами накануне военных штормов, которые погребли киногрезы под кошмарами истории. Мой плод развивался под знаком «Волшебника страны Оз», «Белоснежки», «Дилижанса», «Грозового перевала»{2}. Родовые схватки у моей матери начались, когда она в третий раз отправилась смотреть «Унесенных ветром» — как раз посередине фильма, из чувства солидарности (по ее утверждению) с Оливией де Хэвиленд, рожавшей ребенка в горящей Атланте{3}. (Карета «скорой помощи» ждала мать у тротуара, а та отказывалась ехать рожать, пока администрация не вернет ей за билет доллар с четвертью — по тем временам немалые деньги.)