В первый день фестиваля пришли все способные передвигаться лос-анджелесские большевики — числом восемь. Показ сопровождался жидкими аплодисментами. Во второй день аудитория сократилась до нуля. Клер все равно распорядилась, чтобы Шарки показывал фильм, а сама уселась в зале — в глазах слезы, на устах проклятия.
— Где же их культура? — стонала она, обращаясь к массам, которые не пришли на показ.
От Клер я узнал, что такое удар ниже пояса в серьезном споре. Нередко, просто желая поупражнять мои мозги, она подводила непредсказуемую черту под моими непросвещенными пристрастиями и антипатиями. Ну, скажем, я, хоть и с осторожностью, всегда старался поддакивать ей, но, случалось, попадал пальцем в небо. Как-то раз, зная ее преклонение перед Бергманом, я осмелился похвалить «Земляничную поляну».{54} Клер тут же обрушилась на меня, заявив, что ее от этого фильма тошнит. «Нытье, маразматическое самобичевание» — таков был ее вердикт, и в ту ночь я был изгнан на кушетку в гостиной и спал в одиночестве. Таким было представление Клер о кино. Я поставил паруса по ветру и, когда появился следующий фильм Бергмана, уверенно принялся ругать «Источник»{55}, но тут выяснилось, что Клер в восторге от этой картины, считает ее настоящей киносказкой. А я еще на одну ночь был сослан в гостиную.
В Клер порой неожиданным образом сочетались грубый эгоизм и сократовское подстрекательство. Она хотела согласия, но не рабского подражания. На самом же деле она хотела, чтобы я по собственному разумению пришел к ее взгляду на веши. Я с готовностью играл по ее правилам, но временами повороты ее критической логики вводили меня в недоумение. В особенности когда ее точку зрения выражали те, кто не дотягивал до ее уровня, то есть почти все остальные кинокритики страны. И, уж конечно, Клер никогда не шла вслед за стадом и даже вида такого не делала. Если же возникала нежелательная общность взглядов, то она упорно искала более основательную причину для симпатии или антипатии — ту единственную, которую все самым глупым образом не заметили. А то могла просто поменять свою позицию на том основании, что пришло время перевести дискуссию на более высокий аналитический уровень. И все это так, что казалось, будто за неимением персоны, более подходящей для этой задачи, ей придется быть оппонентом самой себе. Поначалу я принимал это за некую игру. Оказалось — нет, Клер была вполне серьезна. Таким образом она поднимала культурную планку и побуждала себя к более тщательному анализу.
Я помню случай с Франсуа Трюффо, одним из парижских собратьев Клер, чьими ранними фильмами она восхищалась взахлеб. Но когда вышел его «Жюль и Джим», завоевавший почти всемирное признание, она развернулась чуть ли не на сто восемьдесят, заявив, что настало время преподать старику урок-другой. Нет, мол, «Жюль и Джим»{56}, конечно, великий фильм. Но в этом-то его и беда. Он слишком хорош, слишком умен, слишком самоуверен — легковесное декартовское упражнение в человеческих отношениях, которому не хватает убедительной эмоциональной сумбурности. «Фильм, который тебе может так понравиться, что ты начнешь его ненавидеть».
Закончив печатать ее записки ко второму показу фильма в «Классик», я сказал ей, что ужасно удивлен.
— Я думал, он тебе нравится. Там столько правды жизни.
— Да? Какой же это жизни?
— Ну как же — нашей. Твоей и моей… и Шарки. Мы ведь что-то вроде ménage à trois[8], правда?
Уж лучше бы я ступил на минное поле. За этим последовал эмоциональный взрыв — так я впервые узнал, насколько лично Клер может воспринимать кино.
— «Жюль и Джим» — это абсолютное, законченное дерьмо, самовлюбленная мужская трескотня, героиня — просто слабоумная дура, которая бросается с моста из-за того, что мужчины, делившие между собой ее тело, оказались полными ничтожествами. Господину Трюффо явно не по силам придумать что-нибудь получше, что эта идиотка могла бы сделать со своей жизнью. И ты думаешь, что я — такая же неудачница? — Она, однако, не забыла добавить с бешеным блеском в глазах: — И черт меня побери, если этот фильм — не настоящее кино, лучше я ничего и не видела. А это делает его еще хуже.
Эта маленькая промашка стоила мне целой недели ссылки на одинокую кушетку, включая две унизительные ночи, которые Клер провела с другим начинающим.
К концу первого года с Клер мой интеллектуальный курс был определен. Я выбросил на свалку введение в юриспруденцию и, исполнившись чувства собственной значимости, избрал основным своим предметом «киноискусство» со специализацией по истории и критике. Клер поощряла мой выбор, а точнее, сама настояла на нем, и вовсе не по причине моих наклонностей, которые еще не до конца сформировались. Она решила, что это вторая попытка для нее: я должен получить образование, в котором ей было отказано. Я нисколько не сопротивлялся. Да, я был наивным, но отнюдь не тупым, чтобы упустить блестящий случай, когда он подвернулся. Клер предлагала мне готовую научную карьеру. Я ухватился за эту возможность. Она, будучи студенткой в военные годы, опередила свое время. Теперь же, полтора десятилетия спустя, университеты охотно открывали кафедры по изучению кино, в Лос-Анджелесском университете этот предмет был нарасхват. Если бы Клер захотела вернуться к учебе (но она даже и не задумывалась об этом), то у нее были бы все необходимые ей интеллектуальные преимущества перед литературными рутинерами. Я занял ее место, восприняв все ее пристрастия и прозрения. Но если она была напористой молодой женщиной в косном мужском мире науки, то я вошел в него как любезный молодой человек, хороший (в смысле способный) студент, не лишенный умения очаровывать своих учителей. Клер не умела сдерживать эмоций и чуть что лезла в драку — такова была ее природа. И при этом она радовалась моим успехам, наблюдая, с какой изящной и отрадной легкостью вращался я в научных кругах. Я был выпестованным ею агентом, засланным во вражескую крепость университета, вооруженным ее, некогда презираемыми, воззрениями, многие из которых я без всякого стыда перенял от нее, просто затвердив наизусть. Убежденный в гениальности моего учителя (и при этом осознавая всю скромность собственных талантов), я был готов стать идеальным сосудом.