В кресле, почти утонув в нем, ежится Бронька Пупков. Над ним — строгий предсельсовета, в новенькой военной гимнастерке, при ордене Красной Звезды и трех медалях.
— Ну, так што будем делать-то? Бронислав?..
Бронька морщится.
— Ну, што, што?
— Долго будем историю искажать?
— Та-а...
— Не «та-а», не «та-а»... Ты скажи прямо: прекратишь это или нет?
— Та-а чего там!..
— Ничего! Ты дурак или умный? Для чего тебе это надо?
— Ну, все, прекратили. Ты у нас один — умница. Еще дураком обзывает...
— Кто же ты!
— Если ты председатель сельсовета, так тебе можно оскорблять личность? Врежу счас пепельницей... за оскорбление...
— Ты историю оскорбляешь!.. Я же тебя счас посадить могу...
— Скажет. Интересно, по какой статье?
— За искажение истории...
— Нет такой статьи.
— Найдем!
— Один такой — нашел... Найдет он. Сам загудишь раньше меня.
— Ну што делать с этой дубиной!.. Неохота ведь сажать-то...
— Не сажай.
— Ты даешь слово, что прекратишь эту свою глупость?
— Даю, даю.
— Смотри, Бронислав!..
— Смотрю.
Когда городские приезжают в эти края поохотиться и спрашивают в деревне, кто бы мог походить с ними, показать места, им говорят:
— А вон, Бронька Пупков... он у нас мастак по этим делам. С ним не соскучитесь.— И как-то странно улыбаются.
Бронька (Бронислав) Пупков — еще крепкий, ладно скроенный мужик, голубоглазый, улыбчивый, легкий на ногу и на слово. Ему за пятьдесят, он был на фронте, но покалеченная правая рука — отстрелено два пальца — не с фронта: парнем еще был на охоте, захотел пить (зимнее время), начал долбить прикладом лед у берега. Ружье держал за ствол, два пальца закрывали дуло. Затвор берданки был на предохранителе, сорвался — и один палец отлетел напрочь, другой болтался на коже. Бронька сам оторвал его. Оба пальца — указательный и средний — принес домой и схоронил в огороде. И даже сказал такие слова:
— Дорогие мои пальчики, спите спокойно до светлого утра.
Хотел крест поставить, отец не дал.
Бронька много скандалил на своем веку, дрался, его часто и нешуточно бивали, он отлеживался, вставал и опять носился по деревне на своем оглушительном мотопеде («педике») — зла ни на кого не таил. Легко жил.
Бронька ждал городских охотников, как праздника. И когда они приходили, он был готов — хоть на неделю, хоть на месяц. Места здешние он знал как свои восемь пальцев, охотник был умный и удачливый.
Городские не скупились на водку, иногда давали деньжат, а если не давали, то и так ничего.
— На сколь?— деловито спрашивал Бронька.
— Дня на три.
— Все будет как в аптеке. Отдохнете, успокоите нервы.
Ходили дня по три, по четыре, по неделе. Было хорошо. Городские люди — уважительные, с ними не манило подраться, даже когда выпивали. Он любил рассказывать им всякие охотничьи истории.
В самый последний день, когда справляли отвальную, Бронька приступал к главному своему рассказу.
Этого дня он тоже ждал с великим нетерпением, изо всех сил крепился... И когда он наступал, желанный, с утра сладко ныло под сердцем и Бронька торжественно молчал.
— Что это с вами?— спрашивали.
— Так,— отвечал, он.— Где будем отвальную соображать? На бережку?
— Можно на бережку.
...Ближе к вечеру выбирали уютное местечко на берегу красивой стремительной реки, раскладывали костерок. Пока варилась щерба из чебачков, пропускали по первой, беседовали.
Бронька, опрокинув два алюминиевых стаканчика, закуривал...
— На фронте приходилось бывать?— интересовался он как бы между прочим. Люди старше сорока почти все были на фронте, но он спрашивал и молодых: ему надо было начинать рассказ.
— Это с фронта у вас?— в свою очередь спрашивали его, имея в виду раненую руку.
— Нет, я на фронте санитаром был. Да... Дела-делишки...— Бронька долго молчал.— Насчет покушения на Гитлера не слышали?
— Слышали.
— Не про то. Это когда его свои же генералы хотели кокнуть?
— Да.
— Нет. Про другое.
— А какое еще? Разве еще было?
— Было.— Бронька подставлял свой алюминиевый стаканчик под бутылку.— Прошу плеснуть.— Выпивал.— Было, дорогие товарищи, было. Кха! Вот настолько пуля от головы прошла.— Бронька показывал кончик мизинца.
— Когда это было?
— Двадцать пятого июля тыща девятьсот сорок третьего года.— Бронька опять надолго задумывался, точно вспоминал свое собственное, далекое и дорогое.
— А кто стрелял?
Бронька не слышал вопроса, курил, смотрел на огонь.
— Где покушение-то было?
Бронька молчал.
Люди удивленно переглядывались.
— Я стрелял,— вдруг говорил он. Говорил негромко, еще некоторое время смотрел на огонь, потом поднимал глаза... И смотрел, точно хотел сказать: «Удивительно? Мне самому удивительно». И как-то грустно усмехался.
Обычно долго молчали, глядели на Броньку. Он курил, подкидывал палочкой отскочившие угольки в костер... Вот этот-то момент и есть самый жгучий. Точно стакан чистейшего спирта пошел гулять в крови.
— Вы серьезно?
— А как вы думаете? Что я, не знаю, что бывает за искажение истории? Знаю.
— Да ну, ерунда какая-то...
— Где стреляли-то? Как?
— Из браунинга. Вот так: нажал пальчиком — и пух!— Бронька смотрел серьезно и грустно — что люди такие недоверчивые. Недоверчивые люди терялись.
— А почему об этом никто не знает?
— Пройдет еще сто лет, и тогда много будет покрыто мраком. Поняли? А то вы не знаете... В этом-то вся трагедия, что много героев остаются под сукном.
— Это что-то смахивает на...
— Погоди? Как это было?
Бронька знал, что все равно захотят послушать. Всегда хотели.
— Разболтаете ведь?
Опять замешательство.
— Не разболтаем...
— Честное партийное?
— Да не разболтаем! Рассказывайте.
— Нет, честное партийное? А то у нас в деревне народ знаете какой...
— Да все будет в порядке!— Людям уже не терпелось послушать.— Рассказывайте.
— Прошу плеснуть.— Бронька опять подставлял стаканчик. Он выглядел совершенно трезвым.— Было это, как я уже сказал, двадцать пятого июля сорок третьего года. Кха! Мы наступали. Когда наступают, санитарам больше работы. Я в тот день приволок в лазарет человек двенадцать... Принес одного тяжелого лейтенанта, положил в палату... А в палате был какой-то генерал. Генерал-майор. Рана у него была небольшая — в ногу задело, выше колена. Ему как раз перевязку делали. Увидел меня тот генерал и говорит:
— Погоди-ка, санитар, не уходи.
Ну, думаю, куда-нибудь надо ехать, хочет, чтобы я его поддерживал. Жду. С генералами жизнь намного интересней: сразу вся обстановка как на ладони.
Люди внимательно слушают.
Постреливает, попыхивает веселый огонек; сумерки крадутся из леса, наползают на воду, но середина реки, самая быстрина, еще блестит, сверкает, точно огромная длинная рыбина несется серединой реки, играя в сумраке серебристым телом своим.
— Ну, перевязали генерала... Доктор ему: «Вам надо полежать!» — «Да пошел ты!» — отвечает генерал. Это мы докторов-то тогда боялись, а генералы-то их — не очень. Сели мы с генералом в машину, едем куда-то. Генерал меня расспрашивает. Откуда я родом? Где работал? Сколько классов образования? Я подробно все объясняю: родом оттуда-то (я здесь родился), работал, мол, в колхозе, но больше охотничал. «Это хорошо,— говорит генерал.— Стреляешь метко?» Да, говорю, чтоб зря не трепаться: на пятьдесят шагов свечку из винта погашу. А вот насчет классов, мол, не густо: отец сызмальства начал по тайге с собой таскать. «Ну, ничего,— говорит,— там высшего образования не потребуется. А вот если,— говорит,— ты нам погасишь одну зловредную свечку, которая раздула мировой пожар, то Родина тебя не забудет». Тонкий намек на толстые обстоятельства. Поняли?.. Но я пока не догадываюсь.