Егор нагнул свою стриженую голову.
— Я бы хотел не врать, Люба,— заговорил он решительно.— Мне всю жизнь противно врать... Я вру, конечно, но от этого... только тяжелей жить. Я вру и презираю себя. И охота уж добить свою жизнь совсем, вдребезги. Только бы веселей и желательно с водкой. Поэтому счас не буду врать: я не знаю. Может, вернусь. Может, нет.
— Спасибо за правду, Егор.
— Ты хорошая,— вырвалось у Егора. И он засуетился, хуже того, занервничал.— Повело!.. Сколько же я раз говорил это слово! Я же его замусолил. Ничего же слова не стоят! Что за люди!.. Дай, я сделаю так.— Егор положил свою руку на руку Любы.— Останусь один и спрошу свою душу. Домой мне надо, Люба.
— Делай как нужно. Я тебе ничего не говорю. Уйдешь — мне будет жалко. Жалко-жалко! Я, наверно, заплачу...— У Любы и теперь на глазах выступили слезы.— Но худого слова не скажу...
Егору вовсе стало невмоготу: он не переносил слез.
— Так... Все, Любовь. Больше не могу — тяжело. Прошу пардона.
И вот шагает он раздольным молодым полем... Поле непаханое, и на нем только-только проклюнулась первая остренькая травка. Егор шагает шибко. Решительно. Упрямо. Так он и по жизни своей шагал, как по этому полю,— решительно и упрямо. Падал, поднимался и опять шел. Падал и шел, падал, поднимался и шел, как будто в этом одном все исступление — чтобы идти и идти, не останавливаясь, не оглядываясь, как будто так можно уйти от себя самого.
И вдруг за ним — невесть откуда, один за одним — стали появляться люди. Появляются и идут за ним, едва поспевают. Это все — его дружки, подружки, потертые, помятые, с неким бессовестным откровением в глазах. Все молчат. Молчит и Егор — шепчет. Шагает и шагает. А за ним толпа все прибывает... И долго шли так. Потом Егор вдруг резко остановился и не оглядываясь с силой отмахнулся от всех и сказал зло, сквозь зубы:
— Ну, будет уж! Будет!
Оглянулся... Ему навстречу шагает один только Губошлеп. Идет и улыбается. И держит руку в кармане. Егор стиснул крепче зубы и тоже сунул руки в карманы... И Губошлеп пропал.
...А стоял Егор на дороге и поджидал: не поедет ли автобус или какая-нибудь попутная машина — до города.
Одна грузовая показалась вдали...
Работалось и не работалось Любе в тот день... Перемогалась душой. Призналась нежданно подруге своей, когда отдоились и молоко увезли и они выходили со скотного двора:
— Гляди-ка, Верка, присохла ведь я к мужику-то.
Сказала и сама подивилась такому.
— Ну, надо же! Болит и болит душа — весь день.
— Так совсем уехал-то? Чего сказал-то?
— Сам, говорит, не знаю.
— Да пошли ты его к черту! Плюнь. Какой! «Сам не знаю»! У него жена где-нибудь есть. Что говорит-то?
— Не знаю. Никого, говорит, нету.
— Врет! Любка, не дури: прими опять Кольку да живите. Все они пьют нынче! Кто не пьет-то? Мой вон позавчера пришел... Ну, паразит!..
И Верка, коротконогая живая бабочка, по секрету, негромко рассказала:
— Пришел, кэ-эк я его скалкой огрела! Даже сама напугалась. А утром встал — голова, говорит, болит, ударился где-то. Я говорю: пить надо меньше.
И Верка мелко-мелко засмеялась.
— И когда успела-то?— удивилась опять Люба своим мыслям.
— А?— спросила Верка.
— Да когда, мол, успела-то? Видела-то... всего сутки. Как же так? Неужели так бывает?
— Он за что сидел~то?
— За кражу...— И Люба беспомощно посмотрела на подругу.
— Шило на мыло,— сказала та.— Пьяницу на вора... Ну и судьбина тебе выпала! Живи одна, Любка. Может, потом путный какой подвернется. А ну-ка, да его опять воровать потянет? Что тогда?
— Что?— не поняла Люба.
— Да воровать-то кинется?.. Что тогда?
— Что тогда? Посадют.
— Ну, язви тебя-то! Ты что, полоумная, что ли?
— А я сама не знаю, чего я. Как сдурела! Самой противно... Вот болит и болит душа, как скажи, век я его знала. А знала — сутки. Правда, он целый год письма слал...
— Да им там делать-то нечего, они и пишут.
— Но ты бы знала, какие письма!..
— Про любовь?
— Да нет... все про жизнь. Он, правда, наверно, повидал много, черт стриженый. Так напишет — прямо сердце заболит, читаешь. И я уж и не знаю: то ли я его люблю, то ли мне его жалко. А вот болит душа — и все.
А Егор в это самое время делал свои дела в райгороде.
Перво-наперво он шикарно оделся...
Шел по улице небольшого деревянного городка, по деревянному тротуару, в новеньком костюме, при галстуке, в шляпе — руки в карманах.
Зашел на почту. Написал на телеграфном бланке адрес, сумму прописью и несколько слов привета. Подал бланк, облокотился возле окошечка и стал считать деньги.
— Деньги передать Губошлепу,— прочитала девушка за окошечком.— Губошлеп — это фамилия, что ли?
Егор секунду-две думал... И сказал:
— Совершенно верно, фамилия.
— А чего же вы пишите с маленькой буквы? Ну и фамилия!
— Бывают похуже,— сказал Егор.— У нас в тресте один был — Пистонов.
Девушка подняла голову. Она была очень миленькая девушка, глазастенькая, с коротким тупым носиком.
— Ну и что?
— Ничего. Фамилия, мол, Пистонов.— Егор был серьезен. Он помнил, что он в шляпе.
— Ну и... нормальная фамилия.
— Вообще-то нормальная,— согласился Егор.
И вдруг забыл, что он в шляпе, улыбнулся. И обеспокоился.
— Скажи, пожалуйста,— сунулся он в окошечко,— вот я приехал с золотых приисков, но у меня совершенно тут никаких знакомых...
— Ну и что?— не поняла девушка.
— У вас есть молодой человек?— прямо спросил Егор.
— А вам что?— Тупоносенькая вроде не очень удивилась, а даже оставила работу и смотрела на Егора.
— Я в том смысле, что не могли бы мы вместе совершить какое-нибудь уникальное турне по городу?
— Гражданин!..— строго повысила голос девушка.— Вы не хамите тут! Вы деньги переводите? Вот и переводите.
Егор вылез из окошечка. Он обиделся. Зачем же надо было оставлять даже работу и смотреть ласково? Егор так только и понимал теперь: девушка, прежде чем зарычать, смотрела на него ласково. К чему, спрашивается, эти разные штучки-дрючки?
— И сразу на арапа берут!— негромко возмущался он — «Гражданин!..» Какой я вам гражданин?— Я вам — товарищ и даже друг и брат.
Девушка опять подняла на него большие серые глаза.
— Работайте, работайте,— сказал Егор.— А то только глазками стрелять туда-сюда!
Девушка хмыкнула и склонилась к бланку.
— Шляпу, главное, надел,— не удержалась и сказала она, не глядя на Егора.
И квиточек отдала, тоже не глядя: положила на стойку и занялась другим делом. И попробуй отвлеки ее от этого дела.
— Шалашовки!— ругался Егор, выходя с почты.— Вы у меня танец маленьких лебедей будете исполнять. Краковяк!..— Он зашагал к вокзальному ресторану.— Польку-бабочку!— Он накалял себя. В глазах появился блеск, который свидетельствовал, что душа его стронулась и больно толкается в груди. Егор прибавил шагу.— Нет, как вам это нравится! Марионетки. Красные шапочки... Я вам устрою тут фигурные катания! Я наэлектризую здесь атмосферу и поселю бардак.
И дальше он вовсе бессмысленно бормотал под ногу, что влетит в голову:
— Парьям-па-пам, тарьям-папам!... Тарьям-папам-па-пам-папам...
...В ресторане он заказал бутылку шампанского и подал юркому человеку, официанту, бумажку в двадцать пять рублей и сказал:
— Спасибо. Сдачи не нужно.
Официант даже растерялся...
— Очень благодарю, очень благодарю...
— Ерунда,— сказал Егор.
И показал рукой, чтоб официант присел на минуточку. Официант присел на стул рядом.
— Я приехал с золотых приисков,— продолжал Егор, изучая податливого человечка,— и хотел вас спросить: не могли бы мы здесь где-нибудь организовать маленький бардак? '
Официант машинально оглянулся...