— Я хочу прочесть тебе одно письмо... — снова обратился Деккер к юноше. — Тебе будет интересно...
— Вряд ли он что-нибудь поймет в этом письме, — сказал Клаф.
— Я постараюсь, — сказал Филипп.
— Вы никак не хотите понять, что перед вами сидит совсем другая личность, — сказал Деккер.
— Вы устали, — сказал Клаф. — Вам надо отдохнуть.
— Нет-нет, читайте, — сказал Деккер. — Я чувствую себя хорошо...
— «Дорогой Герберт, — прочел Клаф. — Я чрезвычайно рад после девяти лет молчания получить от тебя письмо и узнать, наконец, куда ты исчез...»
— Мы были друзьями, — перебил Деккер. — Он тоже одно время увлекался химией, как и я. Это потом я переключился на биофизику, а он вообще — на социологию... Впрочем, читайте, Клаф...
— «Я всегда очень жалел, что ты, обладая столь очевидным талантом, увлекся тем, чего от тебя совершенно не ждали, и дал возможность всякого рода посредственностям от науки травить тебя, что в свою очередь тебя озлобило и окончательно сбило с пути. Поэтому, получив от тебя письмо, я надеялся, что ты, наконец, понял свою ошибку...»
— Тут пропустите, — перебил Деккер. — Далее идет всякая белиберда... Я, собственно, написал ему в момент нервного ощущения удачи, когда весь мир казался мне прекрасным... А до того мы с ним сильно повздорили и вообще разошлись навсегда... Он иностранец, эмигрант. Он русский. Ему не понять наших проблем.
— Так, может, не стоит и читать дальше,— сказал Клаф.
— Нет, — сказал Деккер. — Место о богоискательстве прочтите, там, где он меня отчитывает. Мне это даже приятно послушать сейчас, когда я держу за руку свою, обретшую живую плоть, идею. Может ли он или кто-либо иной похвастаться этим? Ты, Филипп, тоже слушай, тебе это тоже должно быть интересно.
— «Я не хотел бы строго судить тебя за твои философские выкладки, которыми ты затуманиваешь свои научные идеи, — прочел Клаф. — Люди, трудами которых создавались элементы механического миросозерцания, естествоиспытатели, бывают весьма часто совершенно беззаботны и даже безответственны в философии... Но примечательно то, что твое богоискательство, как и иные религиозные искания вообще, а нашего времени в особенности, вращаются вокруг личного бессмертия. Еще Гегель заметил, что в античном мире вопрос о загробной жизни приобрел чрезвычайное значение тогда, когда с упадком древнего города-государства разрушились все общественные связи и человек оказался нравственно изолированным. Нечто подобное мы видим и теперь. Дошедший до крайности буржуазный индивидуализм приводит к тому, что человек упирается в вопрос о своем личном бессмертии, как в главный вопрос бытия... Твое же богоискательство говорит не только о нравственном тупике в нынешних общественных отношениях, но и о глубоком внутреннем конфликте религии... конфликте, из которого нет выхода...»
— Хватит, хватит, — замахал руками Деккер. — Это уже полезла социология. Ты понимаешь, о чем тут, Филипп?
— Не совсем.
— Ну хорошо, я объясню, — улыбнулся Деккер. — Есть ли для тебя что-то более ценное, чем твоя собственная жизнь?
— Нет, — сказал Филипп. — Ничего более ценного нет.
— Ну вот видите, Клаф, он всё понял.
— Я, пожалуй, пойду, — сказал Филипп.
— Посиди немного, — попросил профессор, не отпуская его руки.
— Я навещу вас завтра, — сказал Филипп, чуть ли не силой освободил свою руку и вышел.
— Я люблю его, как убежденный эгоист может любить только самого себя.
— Напрасно, — сказал Клаф. — Надо понимать и принимать жертвенную роль подопытного субъекта в науке...
— Боже, какой вы циник, — сказал Деккер недовольно, — а если подопытным объектом науки станет человечество?..
— Тогда наступит то, о чем мы с вами недавно говорили... Конец века... Но я все-таки оптимист и надеюсь, что для этого у науки не хватит ни ума, ни таланта...
В своей келье о. Григориус собирался в путь. Он облачился в поношенную рясу, положил в котомку пару белья, несколько лепешек, Библию, взял в руки посох и вышел... Вскоре он шел уже во тьме, ощупывая землю посохом, и монастырь, освещенный выкатившейся из-за тучи луной, остался позади, за спиной бывшего о. Григориуса, ныне нищенствующего монаха.
А Филипп летел высоко в небе. Земля напоминала о себе лишь изредка мелькавшим далеко внизу огоньком.
Филипп был весь без остатка погружен в бесконечную тишину, парящую над спящей землей. Он летел бесшумно, как ночная птица, и единственное чувство, которое владело им сейчас, было ощущение восторга и счастья, которое утвердило право владения собственной исключительностью.