Как уже не раз бывало, я и теперь не смог уловить ход ее мыслей. Ее слова, ее взгляд, ее улыбка погрузили меня в раздумья — так, повторяю, уже бывало, и не раз, — но и сегодня, после этой непонятной для меня реплики, Шарлотта прежде всего была удивительно красивой, и мои раздумья сменились чувственным удовольствием, с которым я всегда смотрю на свою жену. Шарлотте минуло тридцать, больше двадцати пяти ей никто не дает; стройная и высокая — сто семьдесят сантиметров, — она ничем, кроме темных глаз, не напоминает своего низкорослого и толстого отца, она удалась в мать, рано умершую, которую я видел только на фотографиях; кстати, может быть, именно поэтому Ланквиц так привязан к своей дочери.
С самого начала и — как ни тривиально это звучит — с первого взгляда Шарлотта покорила меня: и сама Шарлотта, и ее манера ходить, поворачивать голову, и ее густые русые волосы, и бездонные ланквицевские глаза, и выразительность ее черт. Но когда я впервые требовательно, я бы даже сказал, настойчиво, заглянул в это лицо, я уловил в нем ту ускользающую задумчивость, из-за которой между нами всегда оставалась какая-то непреодоленная дистанция, какой-то след отчужденности. Эта отчужденность порой становилась еще сильней из-за выражения грусти, неизвестно почему мелькавшего иногда у нее в глазах. И тогда — вот как сейчас — ее речи начинали звучать со скрытой иронией, совершенно меня обезоруживающей. Впрочем, я, может быть, слишком много приписывал своей жене; ведь обладала же она чувством юмора, возможно, ее отчужденное «страшно подумать, как много» было не более чем шуткой. Откуда я взял, что наша гармонически наполненная, упорядоченная совместная жизнь не доставляет ей такого же удовлетворения, какое она доставляет мне?
— И вовсе я не жадный! — упорствовал я.
Тут Шарлотта рассмеялась и сказала:
— А вот посмотрим. Ты знаешь, что отец любит после ужина выпить хорошего коньячку, ровно сорок граммов. А на Унтер-ден-Линден иногда бывает «курвуазье».
— Будет твоему старику «курвуазье».
С уборкой кухни было покончено. Я откупорил бутылку белого вина, отнес ее в гостиную, затем принес две рюмки. В том, что мы решили провести вечерок за бутылкой вина, не было ничего необычного. Необычной была сама возможность провести вместе свободный вечер.
— Непременно поезжай в Шёнзее, — сказала Шарлотта: — В конце этой же недели. Не жди, пока я вернусь из Москвы. С нового года туда никто не наведывался, и, если в ближайшее время не протопить, там все заплесневеет и сгниет.
— Вот мы и подошли к теме «Москва», — сказал я и укрылся за лишенным выражения лицом, как привык укрываться в студенческие годы, когда не хотел, чтобы окружающие видели, что во мне происходит. Мы подняли рюмки и поглядели друг другу в глаза.
— Я лечу послезавтра, — начала Шарлотта, но, увидев, какое у меня лицо, с досадой спросила: — Ну, в чем дело?
В одном я теперь убедился окончательно: всякая там дипломатия, и тактика, и достижение цели обходными путями — все это неприменимо, когда имеешь дело с Шарлоттой. А что до поездки в Москву, тему можно считать закрытой, я еще днем проиграл сражение. Просто надо поговорить откровенно, это моя обязанность перед Шарлоттой. Осторожно, как бы между прочим, я спросил:
— Кто предложил послать именно тебя?
— Отец, — сказала Шарлотта.
— Кортнер, — сказал я.
Лицо Шарлотты мгновенно окаменело. Но я умоляюще посмотрел на нее, и она вновь расслабилась. Демонстративно зевнув, она отпила вина и сказала:
— Прямо наваждение какое-то. Не будь Кортнера, мы бы с тобой не знали, что такое супружеские ссоры.
Она права. Поводом либо причиной серьезных, принципиальных размолвок за все семь лет нашей совместной жизни всякий раз прямо или косвенно оказывался Кортнер. Относительно Кортнера и его роли в нашем институте мы с самого начала придерживались диаметрально противоположных взглядов и до сих пор не сумели друг друга переубедить. Причем порой речь шла о совершенных пустяках. Но проблема, которую составлял в нашей жизни Кортнер, так и пребывала нерешенной, и мы тащили ее за собой сквозь годы, уже почти о ней не разговаривая. Кортнер был вездесущ, сейчас мы снова физически ощутили его присутствие между нами. И Шарлотта снова отодвинулась от меня куда-то далеко.
Кортнер был мне с самого начала глубоко антипатичен. Шарлотта не принимала всерьез мое отношение к нему, считая его предвзятым. Конечно, у меня были свои резоны, но я не приводил их Шарлотте, а уж сегодня и подавно не стал бы приводить. Шарлотта воспринимала Кортнера по-другому, в том-то и суть, что у этого человека было не одно, а несколько лиц.