Среди членов Английского клуба были Н. М. Карамзин, И. И. Дмитриев, старый князь А. П. Вяземский и его сын, «молодой лев» Петр, братья Василий Львович и Сергей Львович Пушкины, острословы и стихотворцы, — словом, весь цвет образованной московской дворянской интеллигенции.
Одной из самых оригинальных фигур среди титулованных жителей допожарной Москвы был опальный граф Федор Васильевич Ростопчин. Л. Н. Толстой в «Войне и мире» нарисовал нам образ московского генерал-губернатора в основном одной — черной краской, изобразив его желчным сумасбродом, во многом виноватым в пожаре и гибели Москвы. Не жаловали графа и многие современники, тоже возлагая на него немалую долю ответственности за бедствия жителей старой русской столицы в грозную годину двенадцатого года. Другие же современники, например, Вигель, чрезвычайно положительно оценивают роль Ростопчина на посту генерал-губернатора, в привлекательном свете рисуют его человеческий качества, энергию и ум, высокую культуру и образованность.
Истина, как всегда, лежит где-то посредине между этими крайними суждениями.
Ростопчину не было и 40 лет, когда на него обрушилась опала Павла I. Поначалу он отсиживался в своей деревне, потом обосновался в Москве, где влился в кампанию обломков екатерининской эпохи, доживавших свой век в старой столице. Считать, однако, что эти жившие воспоминаниями шестидесяти- и семидесятилетние старцы, представители древних аристократических родов, приняли новоиспеченного павловского графа как своего, пожалуй, нельзя. Ростопчин в этой среде подвергался известному остракизму, за что платил презрением и насмешками, нажив себе этим немало врагов. Но графа это мало беспокоило. «Странный, непонятный был он человек! — писал о Ростопчине Вигель, не жаловавший обычно своих современников. — Без малейшего отвращения смотрел он на совершенное отсутствие мыслей московских, даже высших обществ и чрезвычайно забавлялся их нелепыми толками, сплетнями, пересудами». «Известное острословие свое, — продолжает Вигель, — умел Ростопчин удерживать, пока был государственным сановником; но тут, сделавшись мирным обитателем старой столицы, он захотел сложить оковы этикета, налагаемые на людей, находящихся в высоких должностях. Тогда дал он волю речам своим, но скоро увидел, с кем имеет дело. Можно было найти тогда в Москве довольно людей, которые, как говорится, были ему по плечу: …им одним мог он передавать высокие думы свои, сообщать свои оригинальные рассказы. С прочими же обходился он просто, был словоохотен, любил пошучивать и употреблял с ними язык, которым говорят совершеннолетние, играя с детьми».
Косной, консервативной, староукладной Москве было за что недолюбливать графа и бояться стать мишенью его язвительных выходок, но она разделяла его неистовую ненависть к «корсиканскому чудовищу», негодовала по поводу Тильзитского унижения, горячо надеялась на реванш после позора Аустерлица. Слишком горьким было отрезвление при вести о жестоком разгроме русской армии, ибо в канун сражения в Москве, как и в целой России, мало кто сомневался в победе над «Бонапартием».
Ведь еще в преддверии битвы члены достославного Английского клуба в Москве не сомневались в грядущей победе, а граф Ф. В. Ростопчин уверял, что русская армия такова, что ее не понуждать, а скорее сдерживать надобно, и если что может заставить страшиться за нее, так это одна излишняя ее храбрость. Достаточно только сказать: «За Бога, за царя и святую Русь», — чтобы русские солдаты без памяти бросились в бой и ниспровергли все преграды.
Вера в победу была так велика, что один из завсегдатаев Английского клуба, толстый, мирный помещик, расхрабрившись, при всем почтенном обществе кричал: «Подавай мне этого мошенника Буонапартия! Я его на веревке в клуб приведу». Когда у остряка-поэта Василия Львовича Пушкина, случившегося в тот момент быть в клубе, спросили, кто этот храбрец, который так отважно собирается расправиться с Наполеоном, тот тут же выдал такой экспромт: