На мызе Нежинской, близ Копорья
…Люблю песчаный косогор,
Перед избушкой две рябины,
Калитку, сломанный забор,
На небе серенькие тучи,
Перед гумном соломы кучи
Да пруд под сенью ив густых,
Раздолье уток молодых…
Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
Весна в том году выдалась ранняя, но капризная. Уже с первых мартовских дней небеса расчистились и глядели на землю ласково и приветливо, предвещая скорое обновление природы. Солнце, что ни день, все больше входило в силу, играло зайчиками на стеклах окон, прокладывало густые синие тени в березовом лесу, ослепительно сверкало в снежных покровах. Снег рыхлел, становился пористым, оседал, обнажая занесенные зимними вьюгами пни, но, скрепляемый ночными заморозками, сохранял еще девственную белизну и казался торжественным голубым одеянием, в который принарядилась земля, чтобы встретить наступление весны.
А вечером 12 марта зима опять вступила в свои права. Небо обложило тучами, посыпал сухой, колючий снег, и уже затемно разыгралась метель.
Непогода не остановила жизнь на подворье усадьбы бригадира Алексея Степановича Дьяконова, владельца мызы Нежинской. Там всю ночь в окнах горел свет, метались по двору темные фигуры людей. По вечеру, еще до поземки, из Копорья привезли повивальную бабку, крючконосую высокую старуху, закутанную платками, как кочерыжка капустными листьями. Она пожаловала по приглашению барина принимать роды у его дворовой девки Анны Гавриловой, субтильной миловидной особы.
Родовые схватки, начавшиеся вечером, продолжались всю ночь, и роженица, вконец измученная, разрешилась от бремени только поутру. Тотчас послали сказать барину, что Анна благополучно произвела на свет сына, благо у Алексей Степаныча во всю ночь ни на минуту не погас в комнатах свет: то ли непогода нагнала на бригадира бессонницу, то ли по какой иной причине он не сомкнул в ту ночь глаз. Возвратись от барина, Пелагея, как была, в нагольном тулупе, вся облепленная снегом, так и ввалилась в горницу, обдав холодом роженицу, которая кормила ребенка грудью.
— Барин велел сказывать: вольная тебе и сыну твоему.
По бледному лицу молодой матери ручьем покатились слезы.
— Ревешь-то чего как корова? — удивилась Пелагея. — Счастье какое…
— Так я от радости плачу. Сыночек мой от рождения — вольный человек, счастливо свой век начинает…
Крестили младенца Гавриловой в копорской церкви, где в метрической книге указали, что он — незаконнорожденный ребенок. Наречен он был чудным и мудреным именем: Орест. Имя мальчику придумал сам барин. Мать с дорогой душой назвала бы сына просто Иваном, Ваней, Ванюшкой, но даже намеком не выказала Алексею Степановичу неудовольствия и любила своего первенца Орестушку без памяти.
А через год с небольшим Анну Гаврилову выдали замуж за дворового человека Алексея Степановича Швальбе Адама Карловича, которого все ради удобства произношения именовали Карпычем.
Это было принято среди нашаливших бар — вот так устраивать судьбу предметам своих сердечных привязанностей из крепостных красавиц. Чтобы не ходить за примерами далеко, вспомним хотя бы пушкинского Троекурова: «В одном из флигелей его дома, — повествуется в „Дубровском“, — жили 16 горничных, занимаясь рукоделиями, свойственными их полу. Окна во флигеле были загорожены деревянною решеткою; двери запирались замками, от коих ключи хранились у Кирила Петровича (Троекурова). Молодые затворницы в положенные часы сходили в сад и прогуливались под надзором двух старух. От времени до времени Кирила Петрович выдавал некоторых из них замуж, и новые поступали на их место».
Иной была судьба воспитательницы дочери Троекурова Маши, мамзель Мими, которой «Кирила Петрович оказывал большую доверенность и благосклонность и которую принужден он был наконец выслать тихонько в другое поместие, когда следствия сего дружества оказались слишком явными. Мамзель Мими, — сообщается далее в „Дубровском“, — оставила по себе память довольно приятную. Она была добрая девушка и никогда во зло не употребляла влияния, которое видимо имела над Кирилом Петровичем, в чем отличалась она от других наперсниц, поминутно им сменяемых. Сам Кирила Петрович, казалось, любил ее более прочих, и черноглазый мальчик, шалун лет девяти, напоминающий полуденные черты m-lle Мими, воспитывался при нем и признан был его сыном, несмотря на то, что множество босых ребятишек, как две капли воды похожих на Кирила Петровича, бегали перед его окнами и считались дворовыми».