— Можешь ли, философ, объяснить этот знак?..
Знак не был для Константина новым. Он произвел на него впечатление уже в пограничных сарацинских городах: глумливые изображения красовались кое-где на воротах — показывали языки бесовские образины, рогатые черти славили победу под жарким солнцем, прогуливались по дну ада... Люди за воротами робко смотрели сквозь щели. Иные, завидев посланников, украдкой крестились. Константин еще тогда понял: за этими дверьми живут христиане, и именно их жизнь давно стала истинным искуплением грехов рода человеческого, и именно они подвергаются унижениям и неслыханному произволу «правоверных». Много дел предстояло еще господу богу, ибо устройство мира не было совершенным — это Константин видел собственными глазами. Но он прибыл не для того, чтобы открывать несовершенство творения всевышнего. Он прибыл, чтобы защитить веру, способную сделать людей братьями, ибо земля одна и небо одно, и пусть бог тоже будет один. Любая рознь ведет к кровопролитию, к утрате человеческого в человеке. Молодой философ уподоблял себя Давиду, но он пошел побеждать Голиафа, неся в праще не пять, а лишь три камня: отца, сына и святого духа. Демоны и глумливые изображения на воротах возмущали его, молодая кровь вскипала гневом, и лишь ощущение собственного превосходства и вера в свою миссию сдерживали его. И все-таки вопрос, который ему задали, обрушился внезапно, и он не смог промолчать.
— Вижу образы демонов и думаю, что внутри, за этими дверьми, живут христиане, ибо демоны не могут жить вместе с ними. Но там, где нет изображения демонов на дверях, они живут внутри, вместе с людьми...
Ответ не понравился сарацинским мудрецам. Скептически сжались губы, торопливо защелкали четки, бороды задвигались быстрее, чем позволяло глубокомудрое достоинство почтенных старцев: этот молодой мужчина отвечал разумно, но непочтительно, будто находился на родине и вовсе не боялся за свою голову...
Константин раскрыл Коран на нужной странице, но буквы не хотели вставать в свой обычный порядок, установленный умелой рукой переписчика: солнечные блики оживили их, буквы перескакивали с места на место, словно затеяли игру в прятки. Он нервно захлопнул книгу. Не буквы были виноваты — бессонная ночь, прошедшая в думах о большом решении, которое созревало в нем. Оно родилось еще там, в столице сарацин, во время диспутов. Наблюдая, как упрямо отстаивали длиннобородые свою веру и право на господство, Константин невольно спрашивал себя: кому служит он, за чьи интересы борется? Не является ли всего лишь орудием в руках других? А иначе зачем бы подсунули ему этого Георгия, стремившегося везде выдавать себя за главу миссии? Не была ли причиной недоверия при дворе молва о его славянской крови? Эта молва была не новой: когда-то она заставила Константина уйти в монастырь, и люди логофета Феоктиста разыскивали его целых шесть месяцев. Впервые тогда молодая душа возмутилась несправедливостью, впервые ему напомнили, какая кровь течет в его жилах. Он, лучше всех закончивший Магнаврскую школу, удививший остротой ума, широтою познаний и преподавателей и гостей, почувствовал пренебрежение людей, которые должны были воплощать справедливость. Оставив преподавателями в школе бесталанных выпускников, они послали его библиотекарем к патриарху в храм святой Софии. И когда заговорило его честолюбие, поддерживаемое надеждой на справедливость, он вдруг споткнулся о свое славянское происхождение. Причина-де в его родителях. В женщине, которую он чтил, как святую, которая пела ему в детстве прекрасные песни на родном языке, которая научила его любить людей и ценить их не по рангам и званиям, а по душе — единственному мерилу на земле. Только теперь понял он многое о своей семье. Жизнь вторглась в его мир, заполненный дыханием пыльного пергамента, запахом красок, превратившихся в слова и мысли, в жития святых, в мудрые повествования, дошедшие к нам сквозь века, но под своим ровным каноническим строем сокрывших истинные законы жизни, которые он должен был постичь только теперь, с опозданием и должен был выстрадать свою боль с такой горечью. Он решил не возвращаться в столицу, и только вмешательство логофета Феоктиста, которому он все еще верил, побудило его пойти на уступки. Константин вернулся, но уже преподавателем школы. Однако прошлое не забывалось, тяготило. Любое, даже незначительное недоверие придворных разжигало тлеющий глубоко в душе уголек и причиняло острую боль. Поначалу он принял присутствие Георгия как нечто должное — ему дали помощника, только и всего. Но когда помощник стал присваивать права главы миссии, Константин понял, что ему не доверяют... И все же он вел диспуты так, что сарацинские ученые не могли скрыть удивления его познаниями. Мысль Константина летела, как орел, и была мудрой, как змий. И пока одни искренне удивлялись его знаниям, другие со свойственным им коварством решали, как отравить его. Тот, кто протянул философу бокал, был столь любезен, что Константин заподозрил неладное. Он поставил бокал и, когда халиф провозгласил здравицу, попросил у правителя большой земли сарацин разрешения поступить по обычаю своих предков... И умышленно медлил с объяснением обычая. После согласного кивка Джафара аль-Мутаваккиля он быстро добавил: обменяться бокалами с тем, кто был любезнее всех... Разумеется, молодой философ не посмел предложить это самому халифу, боясь, что его обвинят в отравлении, а поставил яд перед своим соседом слева, давшим ему бокал. Душа сановника ушла в пятки, но, тут же взяв себя в руки, он поднял оправленный серебром бокал и, нахмурившись, сказал сиплым голосом, в котором не было и тени прежней любезности: