— Знаю! — вздохнул Мефодий.
— Тогда почему же не дождался его?
— Не в добрый час я попал туда, Климент...
— И все же стоило попросить.
— Нет, брат, слава — дьявольский соблазн, молодости не под силу ее одолеть. Не будем больше говорить о Константине.., он вырос среди знатных, вот что плохо. Он вкусил отраву себялюбия, потому я и побоялся с ним встретиться. Ты ведь знаешь, я ходил туда. Ждал его, не дождался. Почувствовал себя, как бедный родственник на богатой свадьбе... Вся столица вышла на улицы — встречать его: глаза горели нетерпением посмотреть на него, руки — прикоснуться к запыленной одежде, знати хотелось присвоить его. Дорогу ему устлали цветами... Он победил! Затмил мудрейших сарацин и принес империи то, чего она до сих пор не имела, — ореол мудрости...
Мефодий смолк, вслушался в шум дождя и встал. Прихрамывая, быстро пересек келью и подошел к Клименту.
— И понял я, что пришел не в добрый час... То была минута, когда слава лишила его слуха и осыпала золотом надежд начало его пути. В такие мгновения человек воображает, что он велик, думает, что ему все дозволено, что одним прыжком он может перемахнуть море. Молодость любит грезить, а ведь он в душе — поэт... А я что? Я открывал ему дверь в неведомое — тогда как жизнь распахивала перед ним широкие ворота благоденствия. Я подумал и не стал его ждать. Только оставил письмецо. Если он о подскажет дорогу к истине — может, он прислушается и голосу крови предков и разыщет нас...
Мефодий снова умолк. Остановился у грубого деревянного стола, задумался. Теперь ему казалось, что дождь льет на него, охлаждает ему душу, оплакивает напрасно загубленное прошлое. Там зияла какая-то трещина... Казалось, ветер проникал сквозь нее, а не через приоткрытую дверь, и колеблющееся пламя свечи то пригасало, то разгоралось, заставляя пританцовывать черную тень Мефодия. Она взбиралась по стене, занимала половину низкого потолка и потом быстро возвращалась на свое место, за его спину. И звук деревянного колокола все так же терялся в темноте, будто падали капли из водосточной трубы — одна за другой. Мефодий слушал звуки, и их неравномерный, таинственный голос чудесным образом повел его по дорогам молодости. Она прошла в Брегале. В то время он был не хромым монахом, который ломает голову над какими-то несуществующими знаками, а стратигом со своей фемой, стражами и со своими заботами. Его заботой было наполнять казну императора, не грабя людей. А люди нищенствовали. Нищета ходила следом за слепыми, за попрошайками, голод стучался в ворота... Засуха владела долинами и, как огненный амий, вылакала последнюю влагу корявым языком безнадежности. Вот в эти тяжкие для людей дни он постиг смысл своей жизни, понял, где его место на длинной лестнице рангов и званий. На горбатом мосту жизни стояла и манила призрачная статуя благополучия; пока молод, человек стремится к ней, жаждет прикоснуться к ее многообещающим ладоням, прильнуть к золотым губам. В этой вечной погоне годы скатывались в пыль, как капли пота со лба труженика, а сетка морщин на лбу как бы воплощала сеть его бесконечных невзгод. И вот приходит миг, и ты внезапно постигаешь, что там, за горбатым мостом, живут такие же несчастные люди, но не осознающие несчастья, ибо ослепли от вечной погони за властью. Жестокие к себе и другим, они привыкли только требовать. И Мефодий, оказывается, лишь рука, их хищная рука, безжалостная по отношению к себе подобным. Она держит меч, стегает бичом, ставит виселицы, карает смертью. Ради кого? Ради тех, кто на той стороне моста... Как хорошо, что Мефодий вовремя понял себя и нашел силы разорвать цепи власти. Власти невидимой, как воздух, притаившейся в словах и делах, в тайных уголках души — до тех пор, пока для некоторых она не станет необходимой, как кора для дерева. Без нее, как без собственной кожи, они не могут жить... Мефодий не мог жить в ожидании этого смертельного мгновения. Он решил посвятить жизнь поиску свободы, даруемой человеку вместе с рождением... Было мучительно трудно вырваться из мира притворства и пустословия, но ему это удалось. Там, в далекой молодости, маячил силуэт старца с осанкой святого, который посеял семя сомнения в душе стратига. Многие черты старца он обнаруживает ныне в Клименте — мальчике, которого странник вел, держа за слабую руку. Человек тот, видно, был из знати: и речь, и одежда, и меч говорили об этом Запыленные, потертые сандалии свидетельствовали о том, что пройденный путь был не из легких. Человек тот тайно убежал из болгарского города Плиски — в страхе за жизнь сына — и хранил в душе учение Христа... Отрекшийся от всего мирского, он попросил у Мефодия помощи и защиты... Он хотел немногого: покинутой пещеры в скале и права жить свободно в его, Мефодия, землях. Мефодий разрешил... Каждый раз, когда уставшая душа нуждалась в отдыхе, он отправлялся по тропинке туда, к старцу. Там, под самой вершиной, Мефодий оказывался в мире своей мечты — мечты земной, человеческой, полной смысла. Пришелец был не просто пустынником — он был тружеником: под его пером слово обретало истинную силу... Тогда Михаил-Страхота впервые почувствовал, как тяжел его меч. Глаза мальчика очаровали Мефодия своей наивной чистотой, и он взял Климента к себе. С того дня стратиг все чаще думал о своем предназначении на земле. Меч он повесил на стену, мирская суета угнетала его. В его сознании зазвучал, как давняя забытая песня, наказ матери, который остался не замеченным среди тревог молодости, но, как зернышко, лежавшее где-то глубоко, теперь дождался времени прорастания: «Далеко отсюда бьет родник нашей крови, сынок... Не забудь, что мои глаза цвета высокого неба...» Стратиг все чаще припоминал слова матери, взвешивал их на весах души; с каждым днем он все больше чувствовал, как возрастает их ценность, пока не пришло мгновение, и их вес не разорвал золотую паутину, опутавшую его, словно желтая повилика... Жена стратига была знатной гречанкой; благодаря этому и заступничеству логофета Феоктиста, друга отца, он получил свой высокий пост. Однако не с нею были связаны его терзания — ее всегда привлекал мир знати, и жена то и дело колола ему глаза своим высоким положением, — но дети.., дети мешали махнуть на все рукой. Внезапно налетела болезнь — дети умирали один за другим. Знахарей звали, травников — никакого толку... В живых осталась только Мария, самая младшая, когда Мефодий решил вмешаться. Он, настаивал отправить дочурку в горы, к отцу Климента: Климент, мол, уже в начале эпидемии ушел туда и тем спасся. Но мать не разрешила, чтоб дитя дышало вонью кроличьих шкур. Когда Мария заснула вечным сном, в душе Мефодия что-то сломалось, и он озлобился на жену. Целыми днями пропадал он в соломенных деревнях, разговаривая с простыми париками, и понял, что именно их человечность нужна ему в большом горе. Они понимали его и по-своему сочувствовали. Здесь пригласят его присесть в тени, там поднесут холодной ключевой воды, еще где-то — яблоко с деревца перед хатой. Домой он возвращался только к ужину. Стоило сесть за стол, как пустые стулья вставали ненавистной стеной, он опускал на скатерть руки, тяжелые, как два камня, и долгим отрешенным взором вглядывался внутрь себя: там он видел озорные глазки своих детей, слышал их голоса, их смех. Ом жил бессознательным ожиданием дня, когда решится покинуть мир сильных, чтобы стать более сильным, хотя и простым смертным. Этот день настал. Его возвестили гонцы. Они мчались по дорогам, и копыта коней выстукивали: «Война! Война!..» Болгарский хан Пресиян вторгся в его владения. На самом деле хана пригласили славянские старейшины, которые давно и с интересом наблюдали за всем, что происходило по ту сторону Хема. Многие славянские князья объединились под скипетром болгарского хана — говорят, их слово веско, как слово кавханов и боилов. В их лицах он открывал своих братьев. Империя своими бесконечными воинами с сарацинами, своими непосильными налогами оттолкнула славян от себя, заставив их искать друзей и союзников. Михаил Страхота понимал славян, и все же к боли прибавилась горечь. Те, кто до недавнего времени были столь чутки к нему, внутренне не считали его своим. Он был вынужден начать войну, так и не выяснив для себя всего этого. Всадники Пресияна черной тучей возникли на холмах, копья колыхались, как густой лес, мечи ярко блестели на солнце. Они обрушились лавиной, Мефодию пришлось и обороняться, и нападать. В кровавом омуте погибло немало воинов с обеих сторон. Самого Мефодия ранило. Впервые покинул он поле брани побежденным, но и равнодушным к потерям. Пока заживала нога, он все подробно обдумал. Решение созрело и каплей упало на душу... Жена и Феоктист позаботились о другой феме для него. Во время болезни Мефодий наблюдал, как его супруга наряжается для встреч со знатными господами, и его решение окрепло, стало непоколебимым. Нельзя сказать, что оно не ошарашило их обоих. Жена побледнела и какими только словами не обозвала его... Еще мучительнее уход Михаила Страхоты из мирской жизни переживал логофет. Он долго молчал у постели раненого и наконец подавленно обронил: