Однажды на каком-то литературном празднике в Москве — кажется, это было 100-летие гибели Пушкина — Алексей Толстой, протанцевав с Александрой Нащокиной три раза подряд, уселся за столик рядом с Кириллом Кирилловичем и, неспешно затягиваясь из массивной трубки, изрёк:
— Я вижу, ваша жена очень любит вас. Это плохо.
— Почему? — спокойно спросил Нащокин.
— Потому что женщина, которая может сильно любить одного, сможет сильно полюбить и другого, — дайте только время. У женщины способность любить и способность хранить верность не совмещаются в душе — что-нибудь одно. Так что, будьте готовы.
Толстой глубоко затянулся, вынул изо рта обмусоленный мундштук и захохотал, изрыгая тучи табачного перегара. Нащокин через стол с силой врезал ему по смеющимся губам. Толстовское лицо, словно пластилиновое, смялось под кулаком, перелив глумливую гримасу в злобную и плаксивую. Падая, Алексей Николаевич здорово треснулся затылком о чужой столик и его (Толстого) пришлось увезти в больницу, а облачко вкусно пахнущего дыма из трубки ещё довольно долго висело над столом. Ресторан зашумел, прибежала милиция… На вечере присутствовал кто-то из наркомов, и весть о драке в ту же ночь дошла до Сталина. Узнав подробности, Иосиф Виссарионович развеселился, вызвал к себе из больницы перебинтованного Толстого, сделал ему строгий выговор, а Нащокину послал тёплое участливое письмо. Но Толстой, к сожалению, оказался прав.
За роман «Полдень» Нащокин получил Ленинскую премию, а на другой день после премиальных торжеств от него ушла Саша. Ушла к тому самому краскому из-за которого когда-то вешалась. Краском — на тот момент командир дивизии — развёлся со своей прежней женой, бывшей когда-то Сашиной счастливой соперницей, и вновь начал подбивать клинья к дочери Персидского. Саша давно поняла, что ей скучно с Нащокиным. Она вспомнила юные годы, и не удержалась. Мрачный Нащокин, измученный предпремиальными хлопотами, тоже не стал возражать. Когда Саша покинула дом, Кирилл Кириллович целую ночь бродил Васильевскому острову, размышляя о собственном равнодушии: вот, жена ушла, а ему хоть бы что. Вернувшись домой, он на неделю свалился больным, и выздоровев понял: дело не в равнодушии, просто сердце, оберегая его от слишком сильной боли, замерло на время, затворилось, съёжилось, — может быть, даже слишком сильно, а вот теперь настало время погоревать по-настоящему.
Однако, Саша-то ушла, а через полгода её генерала арестовали. Бедняжка не стала дожидаться пока придут и за ней — пулей прилетела она к прежнему мужу, бледная, дрожащая, зарёванная, и Нащокин без лишних слов принял её. Пока он размышлял, как теперь относиться к этой странной женщине, отдалённо напоминающей его прежнюю жену, колесо Фортуны совершило ещё один поворот: в 1938 году сняли Ежова, на его место пришёл Берия, и в порядке исправления ежовских перегибов нескольких человек выпустили из лагерей, — в том числе и Сашиного генерала. Он вернулся в Ленинград — серый, ссутулившийся, охромевший, — и сразу направился к Нащокиным. Увидев его в дверях, Александра Борисовна упала в обморок, а едва пришла в себя, как сразу же принялась собирать чемоданы. От всех этих передряг Нащокин заработал себе нервный тик, на лекциях стал путаться, орал на студентов и только что указкой их не бил, и в конце концов, когда началась финская война, напросился на фронт корреспондентом «Красной Звезды». На войне он несколько успокоился. В самом конце компании финский снайпер прострелил ему правое лёгкое, и Кирилла Кирилловича комиссовали.
Война с немцами застала Нащокина на даче в Вознесенском. Дача его к тому времени — дурного цвета домишко в три комнаты и два этажа — почти не видна была из-за разросшегося бурьяна. В сырых, осклизлых комнатах пахло то прокисшим молоком, то сгоревшей кашей. Кирилл Кириллович брезговал подолгу сидеть в доме, но ни уборки, ни — паче того — ремонта не затевал, а выкосил серпом крошечную полянку посреди бурьяна, поставил туда кресло, стол и в хорошую погоду писал с утра до вечера, глуша голод парным молоком. В плохую погоду забирался на второй этаж — там было почище — и читал Киплинга по-английски. Раньше он его не любил — теперь полюбил. Писал он роман о Красной Армии, о финской войне — совершенно безумный, фантасмагорический, без малейшей надежды на публикацию, — но сам он был горд до глубины души новым своим творением и решил, что закончит его во что б это ни стало. Когда уставал от романа, в один присест выпекал рассказик за рассказиком — о той же финской войне, но вполне благонамеренные. Рассказики ему тоже очень нравились. Впервые в СССР ему работалось так радостно и вдохновенно. Потрет Саши, висевший с давних пор над кроватью, Кирилл Кириллович снимать не стал, но перед сном минут по пять пристально рассматривал его, стоял перед ним, засунув руки в карманы, расставив ноги, и сардонически кривил губы. Однажды даже показал портрету фигу, — это было в тот день, когда ему писалось особенно хорошо.