— Нет, я не о том… В России-то вы какими судьбами?
— По линии НТС. Знаете? Народно-Трудовой Союз… Эмигрантская молодёжь, замечательные ребята, новый взгляд на будущее России…
— Не имею чести… Так значит, вы не от немцев? Да хоть легально ли?
— Конечно, легально: аусвайс, рекомендательные письма — всё в порядке. Я собственно, должностное лицо у немцев — работник министерства пропаганды, нахожусь в служебной командировке, но это так, больше для виду, а главное — это поручения от руководства НТС: работа с советскими пленными и гражданским населением.
— Ну, так выпьем чайку! — решил Нащокин, а потом, вспомнив о некоем старинном запасе, добавил: — Да и не только чайку… И вот ещё, Кирилл Кириллович, — добавил он, помявшись, — раз уж вы у немцев — лицо официальное, не могли бы вы для меня какую-нибудь бумагу раздобыть? Дескать, инвалид, совсем плох, ни в бою, ни в политике использован быть не могу… И ещё что-нибудь, — что, мол, на голову хромаю: контужен сильно. Как вы считаете, можно такую бумагу соорудить?
Знаменский задумчиво воззрился на печку и тряхнул головой:
— Сделаем!
И зачастил Знаменский к Нащокину. Принёс ему хорошую одежду: прежняя-то у него совсем износилась, а съездить в Ленинград за новой — это увы… Добыл дров. Отрядил четырёх пленных солдат — те расчистили от снега двор бывшего вознесенского барина, прибрались в дому, где-то подклеили, где-то побелили, где-то отстроили заново…
И раздобыл ему очень хорошую бумагу о полной нетрудоспособности, аполитичности и пошатнувшейся психике.
Каждый вечер служащий Министерства Пропаганды Третьего Рейха Kirill Znamensky гостил у маститого советского прозаика, лауреата Ленинской премии, кандидата в члены ВКП(б) Кирилла Нащокина. Они пили гадкий немецкий шнапс и дешёвый русский чай-труху и разговаривали о жизни.
— Не кажется ли вам, Кирилл Кириллович, — говорил Нащокин, — что мы с вами в результате своих политических, мировоззренческих экспериментов, оба остались на бобах?
— Оба? — удивлялся Знаменский, — У вас-то что за бобы? Вы — мирный житель, с оккупантами не дружите, — вам-то что? Вот, утихнет буча, настанет мир, — вы вернётесь в Питер, на Каменноостровский проспект… Роман свой новый издадите… И будут все говорить: «Вот какой Нащокин молодец! Пересидел большевиков, пересидел немцев, глядишь, и генерала Власова пересидит!» Нет, Кирилл Кириллович, у вас участь завидная, путь ваш широк и светел… Вот я…
— А что — вы?
— Я себя запятнал. Уронил. Сотрудничал с фрицами. Хотел немецкими штыками Россию возрождать… Вообразил немцев освободителями, а это, господа мои, как говорится, хуже чем преступление — это ошибка. Кричали там — в Италии да в Германии: «Русский фашизм излечит Родину от большевизма! Национальная идея — против интернациональной! Под знаменем Германского Фюрера вперёд к возрождению России!» И что мы видим теперь?
Знаменский и Нащокин разом обернулись на замерзшее окно. Сквозь матовую, неузорную изморось на стекле было видно, как по улице проходили двое немецких солдат в сопровождении трёх вознесенских девиц.
— Дружба народов, — заметил Знаменский, — Всё банально, как во времена Чингисхана. Пришёл завоеватель и начал завоевывать. Земля, хлеб, золото, женщины… Победитель забирает всё. Причём тут, простите, русский фашизм? Причём тут немецкий национал-социализм? Байки для идиотов. Есть одна нация и другая нация. И если ты, к примеру, русский, так держись русских. Если русские сейчас называют себя большевиками, значит и ты будь большевиком… Держись тех русских, которые в России, а не то, окажешься даже не в дерьме, а… Не знаю, как и сказать. Словом, окажешься там, где я сейчас нахожусь. Так что, Кирилл Кириллович, я вам завидую глубоко и безнадёжно…
— И зря, Кирилл Кириллович… Моё положение намного хуже вашего. Я был когда-то эмигрантом. Это, может быть, неприятно, но по-своему почётно. У меня был отец — герой русской демократии, у меня было имя. Я был сын «того самого Нащокина», и я тоже был «тем самым Нащокиным». От всего этого я отказался. Я, если угодно, всё это предал. Ради чего? Ради России. Ради неё можно предать свои маленькие личные святыни. И что же? Где эта Россия? Вот она.
Писатели снова повернулись к окну. По улице шли всё те же двое немецких солдат и три вознесенские девицы, но уже в другую сторону.
— Я давно подозревал, что большевики Россию не удержат, — обязательно сдадут: не Гитлеру, так американцам каким-нибудь, не фашистам, так нашему брату-демократу… Или уж вовсе китайцам… Но только обязательно сдадут. Я это ещё в финскую войну понял: не та у них, видите ли, кость, чтобы Россию удержать… Слабоваты они и слишком много думают о воображаемой всемирной пролетарской республике, — гораздо больше, чем о имеющейся в наличии Русской державе. И вот, пожалуйста: ни республики, ни державы, — как и следовало ожидать, только немцы гуляют по Вознесенскому. Я предал память отца, поставил на большевиков и ошибся, а ошибка, как вы совершенно справедливо заметили, хуже, чем преступление.