Родители с утра убегали в театр или на «халтуру». «Халтуры» тогда ценились по продовольствию, — скажем, за мешок картошки где-то играли концерт, — и у нас время от времени появлялись продукты. А в кухне можно было поставить полкровати для меня и кровать для родителей. Когда перепадало топливо и надо было готовить пищу, то в кухне было тепло и можно было как-то сносно существовать.
Хорошо помню мое первое детское горе. Родители под Новый год откуда-то притащили гуся. Гуся зажарили и устроили пир, а оставшиеся шкварки поставили за форточку (там были полки вместо холодильника). Так как я оставался в квартире с утра до вечера один, естественно, у меня возник соблазн эти шкварки поблудить (как это тогда называлось). Я полез за форточку, но шкварок не достал, а, взяв стеклянную миску, уронил ее, разбил стекло, весь изрезался и зареванный забился в свою кровать. Родители пришли и видят: я весь в крови (хотя был порезан, видимо, не сильно), кровь течет, и я плачу. Шкварки мне простили, потому что испуг родителей был больше, чем мой проступок.
В. Р. Что Вы еще помните о военном коммунизме?
К. К. Кажется, больше ничего. Разве что… Вскоре нас уплотнили, потому что тогда не считались с потребностями, то есть даже не говорили об этом. Если у вас отдельная квартира из нескольких комнат — отнимали одну. У нас самая большая комната, метров в двенадцать-тринадцать, была проходной. А одну из крохотулек, в которую надо было проходить, забрали для одинокой женщины (а она вскоре выписала и дочку из деревни). И фактически я жил в проходной с детства. Там же стоял рояль, на котором я занимался.
В. Р. Кажется, с раннего детства не очень удачно…
К. К. Ну да. Родители старались приучить меня к музыке. Надо сказать, пока что без особого эффекта. Но музыка звучала. Отец все время занимался дома, просматривал партии; а к матери приходили ученики. Хотя, честно говоря, у меня была идиосинкразия на музыку, тем не менее отец заставлял меня заниматься. Когда он бывал дома и лежал в другой комнате (он был сердечником и уже в те годы чувствовал себя нехорошо), я должен был разыгрывать экзерсисы. Так как мне не хотелось этого делать, я клал на пюпитр Джека Лондона и с увлечением читал, механически играя каноны или гаммы. Когда же мне нужно было перевернуть страницу, я отрывал руки, — отец из соседней комнаты кричал: «Кирилл, голахом будешь!» (Голах — это грузчик на Волге. Отец был самарянином. Самара — старое название города Куйбышева. Он очень хорошо помнил эту босую компанию, похожую на ту, которую изобразил Репин.)
С детства меня пытались приучить и к языкам — немецкому и французскому. Конечно, из-за лени и недостаточной настойчивости моих родителей эти языки мне не дались. Занимался я частным образом. В то время было много дам с институтским образованием, готовых приработать. К нам ходила какая-то женщина-француженка, и я к ней ходил со своими тетрадками. Теперь можно сказать, к сожалению, я был ленив в отношении музыки и других предметов. К тому же, я был довольно болезненным ребенком — эти бесконечные ангины! Когда я с семи лет пошел в школу, то в течение первого года я проболел половину всех занятий, и стало ясно, что нет целесообразности учить меня в школе. Родители наняли преподавателя, который приходил к нам домой ежедневно, и я изучал с ним всю школьную программу.
До одиннадцати лет я в школе не учился, поскольку приобрел все детские болезни, какие только могли быть, кроме дифтерита: и корь, и свинка, и скарлатина, и ангина — все было доступно мне; действительно, в такой ситуации ходить в школу было бы трудно.
В. Р. Эти трудности относятся и к занятиям музыкой?
К. К. Музыкой я занимался сначала частным образом, а лет с восьми начал ходить в музыкальный техникум — так это
(?)[Отсутствует фрагмент текста.]
щиеся старших классов и играли в четыре руки или пели. Однажды она пригласила меня. Помню, пели романсы Рахманинова. Это было в Зачатьевском переулке, неподалеку от моего дома. Ей я очень благодарен, потому что другая бы тотчас выгнала меня за то пренебрежение, которое я высказывал на первых уроках.
Надо сказать, что отрицательное отношение к музыке, которое у меня было первоначально, привили мне мои родители, таскавшие меня с собой, куда ни попадя…
В. Р. Может быть, пора вспомнить о ПЕРСИМФАНСЕ?..
К. К. Да, они работали в ПЕРСИМФАНСЕ с 1922 года. Это оркестр без дирижера, составленный из лучших музыкантов, которые могли в свободное от основной работы время там играть. Организовал коллектив Цейтлин. Он был энергичным пропагандистом: вот, мол, сейчас новые веяния, дирижирование — это проявление диктаторства и насилия над человеческой свободой… давайте играть без дирижера. Они собирались для репетиции ежедневно с девяти до половины одиннадцатого в Большом зале консерватории (БЗК), а с концертами выступали по понедельникам. Так как меня не с кем было оставлять дома, — а я один очень скучал, поскольку в школу в то время не ходил, — родители брали меня с собой. У меня до сих пор осталось впечатление страшной скуки на этих репетициях. Иногда я бегал по залу, иногда играл сам с собой. Помню, однажды во время репетиции с балкона раздался громкий, хорошо поставленный голос: «Что ты там шалишь, выйди отсюда!» Это был Назарий Григорьевич Райский — довольно известный в то время камерный певец. Кроме необыкновенно зычного голоса, у него была большая окладистая борода. Вот он, прервав таким образом репетицию, меня публично пристыдил, и с тех пор я его боялся как огня и сидел ниже травы, тише воды.