— А там он не зверствовал?
— И там чуть не взбунтовались матросы, — так он их жестоко стрельбе учил… Под расстрел не ставил, а забивал… беда! Потом мне сказывал один матрос с бакстиона, что они промеж себя решили пристрелить его, ежели случай подойдет. Однако случая не подходило. После подошел! — прибавил значительно Кириллыч и замолк.
— Какой случай? Расскажите, Кириллыч.
— Да что рассказывать? Пристрелили, и шабаш! Может, и неправильно тогда с им поступили. После войны и ему не дали бы так зверствовать при новом положении… Ну, да, видно, так господь ему определил! — промолвил старик словно бы в каком-то раздумье.
— Но почему вы уверены, что Сбойникова убили свои? Быть может, и неприятель?
— Свои! — уверенно и резко проговорил Кириллыч.
— Видели вы, что ли? — нарочно спрашивал я, чтобы заставить его рассказать подробности.
— Знаю! — строго и значительно промолвил Кириллыч и опять вздохнул. — В те поры я при ем состоял. Перевели его опять с бакстиона и назначили траншейным майором. Должность самая опасливая. Но только он и этой должности не боялся и шлялся по траншеям да осматривал по ночам секреты часто и под пулями, словно заговоренный какой-то от пуль. И как назначили его на эту должность, выбрал он четверых человек, чтобы бессменно при ем состояли, и меня в том числе с четвертого бакстиона взял… Собрал это он нас на Малаховом кургане, — у его там маленький был свой блиндажик по новой должности, — облаял первым делом и стращал запороть, если кто не сполнит в точности какого его приказания, а затем велел, чтобы к девяти часам все к ему явились и чтобы у каждого было по штуцеру и по линьку в кармане. Да приказал, чтобы линьки были хорошие. «А то я на вас самих, сучьи дети, говорит, попробую!..» Ладно… Вышли мы…
— А зачем линьки? — перебил я.
— А вот узнаете, вашескобродие… Просили сказывать, так не сбивайте! — с неудовольствием заметил Кириллыч.
И затем продолжал:
— Вышли мы от его и тут же раздобыли линьки от унтерцеров… Выдали нам по штуцеру да припасу, и завалились мы спать в матросском блиндаже… просили побудить к восьми часам и к назначенному сроку явились… А уж он готов… в солдатской шинели, «егорий» на груди… сабля через плечо. «Идем! — говорит, — да смотри, ни гугу… чтобы неслышно идти…» Вышли за укрепления. Он впереди, а мы за им. А ночь темная… Только звезды горят… Идем это, значит, обходим траншеи, поверяем секреты, все ли в исправке, не спят ли «секретные»… Кругом тихо… Только слышно, как он в своих траншейках работает против наших, совсем близко, так близко, что иной раз слышно, как он лопочет по-своему… Вдруг Сбойников остановился. «Сюда!» — чуть слышно скомандовал. Мы все подскочили. «В линьки вот этого!» — и пальцем указывает на человека… А он, значит, спал в траншейке перед самым неприятелем… Увидал я, что у человека офицерские погоны, и на ухо докладываю: «Офицер, вашескобродие», а он заместо ответа — мне в зубы и опять же скомандовал: «В линьки, да вовсю!» Мы и начали лупцевать. Ту ж минуту вскочил офицер на ноги: «Как, говорит, вы смеете, господин траншейный майор… Я, говорит, армии капитан!» — «Извините, говорит, господин капитан, в темноте обознался. Полагал, солдат. Никак, говорит, не рассчитывал, чтобы офицер, да еще начальник секрета, мог заснуть на своем посту!» И пошел дальше. Так, бывало, ходили мы с им каждую ночь и возвращались к рассвету. И многих он учивал линьками — не разбирал, значит, звания. Жаловались на его высшему начальству. А он и ему свое, значит, лепортует: «Обознался… Никак, говорит, не мог думать, чтобы офицер долга своего по присяге не сполнял!» Так этак через неделю, как Сбойникова сделали траншейным майором, небось никто больше не спал, кому не полагалось… С им не шути… Ходим мы с им таким родом с полмесяца… двоих унтерцеров, что были при ем, убило, одного он сам избил до полусмерти за то, что пьяный напился, да так избил, что надо было в госпиталь идтить, и остался только я из прежних, а троих новых назначили… И был один, Собачкиным прозывался, с той батареи, где Сбойников первое время служил и этого самого Собачкина прежестоко наказал, а младшего его брата — молодого матросика — так прямо, можно сказать, загубил, поставил его на банкет, а его через минуту пулей и срезало… А был этот Собачкин очень озлоблен на Сбойникова и за себя и за брата, но только по скрытности своей в себе злобу таил и никакого вида не оказывал, и так старался, что вскорости Сбойников ему «егория» выхлопотал и унтерцером сделал и часто своими деньгами награждал… Однако Собачкин не облестился этим… Бывало, взглянет на генерал-арестанта такими недобрыми глазами, что страсть… А был этот Собачкин, надо сказать, башковатый человек и ничего себе матрос — только загуливать любил… За это-то самое и терпел. Потому и на службе, случалось, пьяный бывал… И вот одним разом, как собрались мы идтить в ночной обход, Собачкин и говорит: «А ведь доброе дело, братцы, бешеную собаку убить. По крайности, говорит, никого кусать больше не будет. Как вы, братцы, про это полагаете?» Догадались это мы, про кого он. Молчим. А он опять. И складно так у его выходило, что нужно собаку изничтожить. «Уж давно, мол, ждут матросы не дождутся; все надеялись: пуля, мол, неприятельская уложит бешеную собаку». Молчим. «По жеребку, говорит, братцы, нужно»… Молчим. Однако кинули трехкопеечник.
Кириллыч на минуту примолк.
— Пошли мы в ночной обход. Ночь была темная-претемная. Как шли назад, так около рассвета подошли к траншейкам впереди четвертого бакстиона. А там наши работали, чинили батарейку — тихо так, чтобы неприятель не слыхал… А он услыхал. Раздались выстрелы — и как бросились французы!.. Пошла тревога… Наши держатся… А их, видно, много… Одолевают… У нас затрубили отступать… Уходим, значит, наутек… А он вдогонку за нами… Идем это мы за Сбойниковым… Он все ругается, что армейские прозевали, мол, французов… Пули так вокруг нас и свищут… Начало светать… Вдруг Собачкин упал… Мы все к ему… взять хотим. «Оставьте, говорит, братцы… все равно помираю… Уговор только помните!..» Сказал это он — и дух вон… Хотели было все-таки подобрать его, да нельзя… француз наседает… Однако с бакстионов подмога тем временем шла… и французы наутек… А мы уже близко к Малахову подходим… Стрельба еще идет… Вот тут-то и вышло это самое!.. — почти шепотом проговорил Кириллыч.
— Догадался он, что его свои убили? — спросил я.
— А господь знает. Подняли его — еще дышал, а говорить ничего не говорил… только рукой на шинель показывал… Скоро и помер, а как на Малаховом снимали с его часы, то в кармане нашли пакет, а в ем пять тысяч, и на пакете написано, что, мол, кровные его эти денежки в случае смерти отдать в экипаж и разделить матросам.
Кириллыч замолчал и глубоко вздохнул.
— Вы потом опять на четвертый бастион поступили?
— На четвертый.
— Там и ногу оторвало?
— Там.
Он, видимо, неохотно отвечал на вопросы и, закуривая трубку, промолвил:
— Однако, и поздно, должно быть.
Я поспешил оставить Кириллыча и, простившись с ним, тихо пошел на хутор.
Оглянувшись, я увидал в полосе лунного света фигуру поднявшегося старика около своей сторожки. Он истово и усердно крестился.
Ночь стояла чудная.