Моя мать носила то же имя, что и я, – Кэтрин. Мои воспоминания о ней весьма смутны, это скорее не образ, а ощущение. А может, я вообще все придумала? Помню, как она крепко прижала меня к груди – до того крепко, что мне стало трудно дышать и я заплакала. А потом все кончилось, и я никогда больше ее не видела, и никто больше не обнимал меня – потому, как мне казалось, что я тогда протестующе закричала в ответ на материнскую ласку.
Так вот в чем причина печали моего отца... Неужели после стольких лет он все еще тоскует об умершей? Должно быть, какими-то своими чертами я напоминаю ему ее; это вполне естественно, и наверняка в этом все дело. Видимо, мой приезд вызвал к жизни образы прошлого, былые страдания, которые он никак не мог забыть.
Как долго тянулись дни, как безрадостна была жизнь в нашем доме! Его обитатели были уже немолоды, они принадлежали прошлому. В моей душе зашевелился былой протест. Я ощущала себя чужой.
С отцом мы встречались только за столом, потом он удалялся в кабинет работать над книгой, которая едва ли когда-нибудь будет завершена. Фанни сновала по дому, отдавая приказания жестами и взглядами; она была неразговорчивой особой, однако могла весьма красноречиво щелкнуть языком или надуть губы. Слуги боялись Фанни, ведь они были в ее власти. Она держала их в страхе, то и дело напоминая, что старость не за горами и что в таком возрасте им будет трудно найти другое место.
На безупречно натертой мебели не было ни пылинки, кухня дважды в неделю наполнялась запахом свежевыпеченного хлеба, идеально налаженное хозяйство работало как часы. Я просто мечтала о беспорядке.
Я скучала по пансиону. По сравнению с теперешним серым существованием жизнь в Дижоне казалась полной увлекательных событий. Я вспоминала комнату, в которой жила с Дилис Хестон-Браун; двор под окнами, откуда постоянно доносился гомон девичьих голосов; звонки, созывающие на уроки и дающие ощущение причастности к оживленной общей жизни; наши секреты и розыгрыши; печальные и забавные происшествия, представлявшиеся мне теперь захватывающими и необыкновенными.
За четыре года обучения сердобольные родители Дилис несколько раз приглашали меня провести с ними каникулы. Однажды мы ездили в Женеву, другой раз – в Канны. Во время этих путешествий самое большое впечатление на меня произвела не красота Женевского озера, не синева лазурнейшего из морей на фоне Приморских Альп, а теплота отношений между Дилис и ее родителями, которая ей казалась естественной, а меня наполняла острой завистью.
Впрочем, теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что лишь изредка испытывала чувство одиночества, по большей части я гуляла, каталась верхом, купалась и играла с Дилис и ее сестрой так, словно была членом их семьи.
Однажды, когда все разъехались на каникулы, учительница взяла меня с собой на неделю в Париж. Эта поездка сильно отличалась от путешествий с веселой, легкомысленной Дилис и ее снисходительными родителями, ибо мадемуазель Дюпон поставила себе цепью приобщить меня к ценностям культуры. Теперь я со смехом вспоминаю ту изнурительную неделю; долгие часы, проведенные в Лувре среди шедевров старых мастеров; экскурсию в Версаль на урок истории. Мадемуазель твердо решила, что ни одна минута не должна быть потрачена зря. Но ярче всего мне запомнилась фраза, сказанная ею обо мне в разговоре с матерью: она назвала меня «бедной малышкой, которая осталась в школе на каникулы, потому что ей некуда поехать»
Эти слова расстроили меня и вызвали чувство беспросветного одиночества. Я никому не нужна! Моя мать умерла, а отец не хочет меня видеть. Но, как бывает в детстве, скоро я забыла о своем отчаянии, очарованная живописностью Латинского квартала, волшебством Енисейских Полей, а также витринами на рю де ла Пэ.
Причиной этих ностальгических размышлений стало письмо, полученное от Дилис. Она готовилась к выходу в свет, и жизнь казалась ей прекрасной.
«Дорогая Кэтрин, с трудом улучила минутку, чтобы написать тебе. Давно собиралась, но все время что-то мешало. Кажется, я целые дни провожу у портнихи, без конца что-то примеряю. Если бы ты видела платья, которые она для меня шьет! Мадам умерла бы от ужаса. Но мама непременно хочет, чтобы мое появление произвело фурор. Она составляет список приглашенных на мой первый бал. Уже сейчас, вообрази! Как жаль, что тебя не будет. Пожалуйста, сообщи мне о себе...»
Я представила себе Дилис и ее родителей, их дом в Найтсбридже – возле парка, с конюшнями в глубине двора. Как же ее жизнь не похожа на мою!
Я села за ответное письмо, но мне было нечего сообщить Дилис, разве что излить свою скуку и тоску. Едва ли Дилис поймет, каково это – не иметь матери, озабоченной твоим будущим, и страдать от равнодушия отца, погруженного в собственные переживания и просто не замечающего твоего присутствия в доме.
Письмо Дилис так и осталось без ответа.
С каждым днем дом казался мне все более невыносимым, и я все больше времени проводила на пустоши, катаясь верхом. Фанни презрительно хмыкнула при виде моей амазонки – последнего крика парижской моды, подарка дяди Дика, – но мне было все равно.
Однажды Фанни сообщила мне:
– Твой отец сегодня уезжает.
Лицо ее было замкнуто и бесстрастно, и я не сомневалась, что она намеренно придала ему такое выражение. Не знаю, одобряла она или порицала отъезд отца, но она несомненно что-то от меня скрывала.
Отец и раньше время от времени куда-то уезжал, возвращался только на следующий день и запирался в своей комнате, куда ему подавали еду. Появлялся он оттуда совершенно разбитый и еще более молчаливый, чем обычно.
– А, помню, – сказала я Фанни. – Так он по-прежнему... уезжает?
– Регулярно, – ответила Фанни. – Раз в два месяца.
– Фанни, а куда он ездит? – серьезно осведомилась я. Фанни пожала плечами, давая понять, что это не ее и не моего ума дело; однако у меня осталось ощущение, что она знает.
Целый день эта загадка не шла у меня из головы. И вдруг меня осенило: ведь отец не так уж стар – ему, наверное, лет сорок Должно быть, он еще нуждается в женском обществе, хотя и не женился второй раз. Я пришла в восторг от собственной проницательности. Мы часто обсуждали эти волнующие темы с подругами по пансиону, многие из которых были француженками, а значит, превосходили осведомленностью нас, англичанок, – и мнили себя современными, умудренными в житейских делах особами. Вот я и решила, что у отца есть любовница, которую он регулярно посещает, но на которой не может жениться, ибо ни одна женщина не способна заменить в его жизни мою мать; а его мрачное настроение по возвращении объясняется угрызениями совести – ведь он все еще любит давно умершую жену и чувствует, что оскорбил ее память.
Отец возвратился назавтра к вечеру и вел себя, как всегда в подобных случаях Я его не видела, но знала, что он у себя в комнате, что к столу он не выходит и что ему носят наверх подносы с едой. Когда же наконец он спустился к завтраку, на его лице было такое убитое выражение, что мне захотелось его подбодрить.
В тот же вечер за обедом я сказала:
– Папа, ты не заболел?
– Заболел? – Его брови горестно сдвинулись. – Почему ты так решила?
– Ты такой бледный и измученный... и, мне кажется, у тебя тяжело на душе. Не могу ли я помочь тебе? Ведь я уже не ребенок.
– Я не болен, – проронил – он, избегая смотреть на меня.
– В таком случае…
Заметив на его лице признаки раздражения, я осеклась. Но потом решила, что ему не удастся так легко от меня отделаться. Он нуждается в поддержке, и мой дочерний долг состоит в том, чтобы оказать ее.
– Вот что, папа, – отважно заявила я, – по-моему, у тебя неприятности, и я уверена, что могла бы помочь.
Он взглянул на меня, и досада в его глазах сменилась холодностью. Мне стало ясно, что отец намеренно ставит барьер между нами, что моя настойчивость ему неприятна и кажется праздным любопытством.