Выбрать главу

Сережу привлекло и предпоследнее в книге Скитальца стихотворение «Алмазы»:

Нас давят! Лежим мы века, Закованы в тяжкий гранит! Гнетут нас и тьма и тоска, Не знаем, как солнце горит… Всегда мы тоскуем о нем… Живит нас о солнце печаль: Мы злым засверкали огнем И сделались тверды, как сталь!..

Оба стихотворения Сережа выписал в ученическую тетрадь и очень берег. Их потом пощадили и обыски, и аресты, и тюремные отсидки. Листки из этой тетради, чудом уцелевшие в годы подполья, Киров хранил и в советское время, хотя многое другое, казалось бы, более ценное, вроде подлинников дореволюционных статей, давно уничтожил.

После гибели Кирова листки со стихотворениями «Колокол» и «Алмазы» нашлись в его домашних бумагах.

6

Невзгоды, донимавшие Сережу, теряли остроту, отступая перед зрелищем горя народного, по мере того как он узнавал Казань.

Вначале казанская действительность ограничивалась Арским полем. Промышленное училище соседствовало с художественным, поблизости находились ветеринарный институт, духовная академия, институт благородных девиц. Чурался ли достаток или баловал тех, кто здесь учился, — каждому и каждой путь в будущее был ясен, расчислен по годам, месяцам.

Переселившись на Рыбнорядскую, Сережа увидел людей без будущего.

Он жил через дом от трущобной «Марусовки», описанной Горьким в «Моих университетах». Если не считать малой малости студентов и однокашников Сережи, у которых он бывал, горбатое подворье наследников богача Марусова кишело отверженными.

Сродни «Марусовке», выходившей на Рыбнорядскую и Старо-Горшечную, были все три Горшечные, две Мокрые, Мочальная, Собачий, Кошачий, Вшивый переулки, бесчисленные закоулки, тупики с нередко нелепыми, унизительными названиями. Были сродни «Марусовке» и облепившие город слободки — Ягодная, Старо-Татарская, Ново-Татарская, Казенная, Адмиралтейская, Плетени.

Уже побывав прежде на трамвайной электростанции, большой лесопильне и нескольких других предприятиях, Сережа поехал с экскурсией в Плетени, на завод Крестовниковых, поставлявший свечи и мыло в сотни городов страны.

Завод славился своей продукцией и специалистами: одним из его технических руководителей был профессор Михаил Михайлович Зайцев, консультантом — его брат, Александр Михайлович, выдающийся ученый, признанный глава казанской школы химиков. Сережа не раз видел их, оба наведывались в промышленное училище, как члены попечительного совета.

Но владели заводом не они, и то, что творилось в цехах, ужасало. Из котлов и чанов, где топилось сало, варилось мыло, нестерпимо разило злыми испарениями. Рабочие, дыша прерывисто и часто, судорожно кашляли. У некоторых руки, ноги, а то и лица были изъедены каустической содой. Молодые и старые таскали восьмипудовые бадьи с. мылом. Ничуть не меньше взрослых маялись мальчонки-котлочисты, изможденные в свои десять-двенадцать лет.

Стояла весна, повсюду и особенно в центре города чувствовался канун пасхи. А тут, в слободке Плетени, в цехах, было не до толков о празднике, о недоступной или дешевой снеди: оказалось, крестовниковцам не дадут отдохнуть и на пасху.

За стенами завода, с театральных подмостков, неожиданно повеяло той же безысходностью. Сережа попал на премьеру пьесы «Болезнь духа», где героиня, измученная средой, опустошенная, кончает самоубийством.

Увиденное в жизни и на сцене, сливаясь, преследовало Сережу. Обрывки неотвязных впечатлений выплеснулись на страницы его письма в Кукарку, к Анастасии Глушковой, крестником которой он себя называл.

«Да, наступает праздник, великий праздник, но не для всех. Например, здесь есть завод Крестовникова (знаете, есть свечи Крестовникова), здесь рабочие работают день и ночь и круглый год без всяких праздников, а спросите вы их: зачем вы и в праздники работаете? Они вам ответят: если мы не поработаем хоть один день, то у нас стеарин и сало застынут, и нужно снова будет разогревать, на что понадобится рублей 50, а то и 100. Но, скажите, что стоит фабриканту или заводчику лишиться 100 рублей? Ведь ровно ничего не стоит. Да, как это подумаешь, так и скажешь: зачем это один блаженствует, ни черта не делает, а другой никакого отдыха не знает и живет в страшной нужде…»

Рассказав о новой пьесе и ее авторе, местном гимназисте, Сережа добавил:

«Написано прекрасно, весь театр был в восторге, но только нужно заметить, что очень тяжелая драма. В настоящее время этот гимназист уже, по всей вероятности, выставлен из училища. Ведь вам известно, наверное, что у нас в России в училищах велят делать только то, что нужно начальству, и так же думать. Если же ученик начал развиваться как следует и начал думать лишнее, то его обыкновенно гонят, и выгнать им ничего ровно не стоит… Много произошло в театре интересного, да слишком долго писать, быть может судьба сведет нас когда-нибудь и где-нибудь, так что я вам тогда уж лучше расскажу, у меня долго это будет п памяти…»

Сереже только что сравнялось семнадцать лет. Забывая о себе, он остро, встревоженно воспринимал беды людские, созревая для новой, решающей встречи с политическими ссыльными.

7

Провожали его в Казань подростком, Серёжей, а летом 1903 года приехал он домой на каникулы Сергеем, подтянутым, серьезным юношей в деловитой форме черного сукна с двумя рядами светлых пуговиц на тужурке. Из-под фуражки, которую он любил носить чуть выше, чем полагается, выбивались прямые волосы, зачесанные назад. Он покуривал. Обзавелся тросточкой, но, кажется, не ради щегольства: с детства привык держать что-нибудь в руках, цветок ли, веточку, или вертеть-крутить хворостинку, прутик.

С другом детства Саней, Александром, устроился Сергей в обширном полупустом, соблазнительно прохладном и чистом амбаре Самарцевых, где стояли две койки, стол и лампа. Сергей рассказывал о казанских буднях, о театре и операх, училищных приключениях и прочитанных книгах. Александр выучил все любимые арии Сергея, эти арии они пели вдвоем во дворе или на реке, в лодке.

По воспоминаниям Александра Матвеевича Самарцева, настроение у Сергея иногда падало, он был обеспокоенно-задумчив, читал про себя или вслух то грустные, то гневные стихи, не раз повторял некрасовское:

Душно! Без счастья и воли Ночь бесконечно длинна. Буря бы грянула, что ли? Чаша с краями полна!..

Сергей жалел, что никого не осталось из знакомых революционеров: отбыв ссылку, они уехали. Но было много новых, и познакомиться с ними не стоило усилий.

Александр, повздорив с начальством в Вятке, бросил реальное училище. Он хотел продолжать учение в Петербурге, готовился к экзаменам, а в репетиторы себе взял ссыльного Спиридона Мавромати, петербургского студента, обрусевшего грека. Сестра Александра, Катя Самарцева, шепнула Сергею, что Мавромати уже успел собрать несколько человек в подпольный кружок и что в кружок тот приняли и ее. Недолго думая, Сергей махнул с Александром на очередной урок.

Мавромати жил на той же Полстоваловской улице, что и Самарцевы, Костриковы, но в нижней части города, за Шинеркой, в старом бревенчатом доме, где второй этаж занимал «Ноев ковчег», коммуна ссыльных.

Уехавших сменяли новоприбывшие, «Ноев ковчег» оставался «Ноевым ковчегом». Он был то загадочно нем, то, наоборот, непривычно для Уржума шумлив — из окон доносились незнакомые, торжественные, как гимны, песни или пылкие речи, отголоски споров. Еще в детстве влекло туда Сергея, но только теперь переступил он впервые притягательный порог.