Федор Артемович зябко поежился и вздохнул. Чья-то рука легла на плечо пассажира.
— Подымим, товарищ Вакулин? — радушно предложил Баглай, протягивая кисет с табаком. — О чем вздохнул, что чуть бору не заглушил? Не о том ли, что война все вверх тормашками перевернула? В самом деле, ну кто в мирное время сунулся бы сюда в сегодняшнюю погоду! А вот плаваем, и даже без аварий. Я все размышляю над этим и полагаю, что люди себя не знают. Верно, до войны рисковать было незачем, а теперь смелости понабрались. Ну, а если вперед глянуть? Пожалуй, и тогда смелости в запасе больше будет. Значит, дела, что сейчас по необходимости происходят, ну, этот рейс, к примеру, как правило в жизни станут. И победим бору, честное слово, победим! А ты как полагаешь?
— То же, что и ты, — согласился Федор Артемович. — Человек все время в гору лезет по жизни, и никакая война, никакие немцы не спихнут нас вниз.
— Факт! — прогудел из угла Кеба.
Шкипер опять зачиркал кресалом и, поднеся тлеющий трут к цыгарке, с которой потянулся к нему пассажир, заметил, что пальцы Федора Артемовича дрожат.
— Озяб? — участливо справился он. — Ступай до Андрея Петровича и Кирюшки. У них в отсеке — что летом на пляже Солнцедара. Еще часа два ходу до той балки. Ступай, подзайми тепла на дорогу.
Он пропустил пассажира в дверцы отсека, плотно закрыл их и вернулся на свое место возле молчаливого рулевого.
Рассказ о незабываемом
Картина, которую увидел Федор Артемович, едва спустился в моторный отсек, была обычной для глаз того, кто знает жизнь на корабле в часы шторма. Темнота совершенно скрывала верхнюю часть помещения, и подвешенная на уровне человеческого роста «летучка», казалось, плавала в синеватых волнах чада, кренясь из стороны в сторону, в точности повторяя движения компасной стрелки и сейнера. Продолговатый язычок пламени, изгибаясь и раздваиваясь, прилипал к закопченному стеклу фонаря и стлался вокруг сетчатого колпачка над фитилем. Словно фантастическая бабочка забралась в стеклянную клетку, трепеща крыльями, билась в ней и никак не могла выбраться наружу, то и дело срываясь вниз с отвесно-гладких стенок «летучки». Каждый рывок, сопровождаемый наверху, в кормовой рубке, монотонным скрипением переборок и плеском волн, отзывался в отсеке стократ усиленным стуком мотора, заглушающим все звуки шторма.
Мотор глухо, как бы предупреждая, гудел, когда сейнер карабкался и взбирался на гребень, и вдруг с такой яростью частил вхолостую, точно вот-вот был готов сорваться с креплений, разломать переборку и умчаться в ночь. Это происходило в минуту, когда судно, скользнув по откосу волны, зарывалось носом в кипящую муть, а корма взметывалась вверх под предельным углом. Затем наступал момент равновесия. Ровно и четко строчил неустанный мотор, чтобы через мгновение опять захлебнуться раздирающим слух перестуком, в котором человек, даже крича, с трудом слышал собственный голос.
— Кирюша! — позвал пассажир, разглядев маленькую фигурку, снующую в дыму возле мотора.
С завидной ловкостью находя точку опоры на скользкой и валкой палубе, подросток старательно ухаживал за механизмами. Он то склонялся над мотором и почти приникал к нему, то ощупывал разгоряченный металл и охлаждал его маслом, то отставлял масленку и, подхватив гаечный ключ, принимался что-то подкручивать.
«Будет из него заправский моряк, раз на сейнере вроде как дома. После такой школы плавай на чем угодно — нигде, не осрамишься», подумал Федор Артемович, одобрительно наблюдая за маленьким мотористом, который хлопотал у двигателя, не замечая пассажира и не расслышав его оклика.
Кирюша был в своем излюбленном комбинезоне с десятком карманов, в том самом, в каком работал еще в месяцы Севастопольской обороны. Юркая фигурка на фоне тесного и полутемного отсека вызвала в памяти бывшего шкипера ночные рейсы по бухтам осажденного Севастополя. Точно так же, в синеватом чаду, застилавшем отсек, хлопотал Кирюша у капризного мотора, так же пыхало в лицо Федору Артемовичу, когда он спускался из рубки, тепловатыми волнами перегретого масла, от чего с непривычки дурманило голову.