Последний день карантина. С завтрашнего дня — совсем другая жизнь. И это только начало.
Нам ничего нельзя.
Нельзя садиться на кровать. Нельзя совать руки в карманы. Нельзя расстегивать крючок воротника, даже в столовой.
Чтобы войти в бытовую, ленинскую или каптерку, мы обязаны спросить разрешения находящихся там старых.
Иногда говорят «заходи», иногда — «залетай!»
Если последнее, то отходишь на несколько шагов, растопыриваешь руки, и изображая самолет, вбегаешь.
В туалете курить нельзя, могут серьезно навалять. Только в курилке, и только с разрешения. Да и то дается время — например, минута. Как хочешь, так и кури.
Все наши съестные припасы — «хавчик» — а так же сигареты и деньги из нас вытрясли. Оставили мелочь и конверты с тетрадками.
Посещать чипок — солдатскую чайную, — нам тоже не положено.
Нельзя считать дни собственной службы — не заслужили еще. Но мы все равно считаем.
А вот старому ты в любой момент должен ответить, сколько ему осталось до приказа. Проблема — не спутать старого с черпаком. Иначе навешают такую кучу фофанов, что голова треснет.
Ремни затянули нам еще туже, чем в карантине. Пригрозили, что если кто ослабит, затянут по размеру головы. Кое-кому из наших в других ротах так уже сделали. Берется ремень, замеряется по голове от нижней челюсти до макушки, сдвигается бляха и приказывают надеть.
Получается балерина в пачке цвета хаки.
Пилотку тоже заставляют носить по-особому. Не как положено — чуть набок и два пальца над бровью, а натянув глубоко на голову.
Называется — «сделать пизду».
Фофаны раздаются направо и налево.
Но по сравнению с «лосем» это ерунда.
«На лося!» — орет кто-нибудь, замахиваясь кулаком.
Скрещиваешь запястья и подносишь тыльной стороной ко лбу.
В образовавшиеся «рога» получаешь удар. Опускаешь руки и говоришь: «Лось убит! Рога отпали! Не желаете повторить?» Если желают, все повторяется.
Есть еще разновидность «лося» — «лось музыкальный». Медленно скрещивая руки, должен пропеть: «Вдруг, как в сказке, скрипнула дверь!..» Получив, разводишь руки в стороны и продолжаешь: «Все мне ясно стало теперь!..»
Вторично принимали присягу. На этот раз «правильную». Ночью в туалете.
Выстроили всех со швабрами в руках на манер автомата.
Мы читаем такой текст:
Тут мне уже не до силлабо-тоники.
На душе мерзко. Не знаешь, чем все это закончится.
В темном окне я вижу наше отражение. Лысые, в майках, трусах и сапогах. Со швабрами у груди.
Остро пахнет потом и хлоркой. В туалете холодно. Снаружи идет дождь и мелкие капли влетают в раскрытую форточку.
Я, Макс и Паша Секс стоим у самого окна, и наши плечи покрыты холодной влагой. Чуть дальше остальные — Кица, Костюк, Гончаров и Сахнюк. Нет только Чередниченко — того заслали куда-то.
Страшно и противно.
— А теперь целуем вверенное вам оружие! — командует Соломонов, длинный и худющий черпак. — Что не ясно?! Целуем, я сказал!
Одна за одной швабры подносятся к губам.
Кица нерешительно разглядывает деревяшку и получает пинок в голень.
Нога его подламывается в колене, он охает и опирается о швабру. Мощный, мясистый Конюхов бьет его в грудь.
Мы с Максом переглядываемся.
По идее, имеющимся у нас «оружием» мы можем попробовать отмудохать всю собравшуюся толпу. Но это если не зассым и нас поддержат другие. А судя по лицам, не поддержат.
Вспомнился Криня, Криницын с его «один за всех и все за одного». Первый же и получил, едва в часть попал. И никто за него не вписался.
— Там, в спальном, еще человек сорок, — негромко говорит нам уловивший наши мысли Паша Секс.
— Ты чо там пиздишь?! — Соломон подбегает и бьет Пашу в голень.
Паша кривится, но терпит.
От Соломона несет перегаром. Глаза карие, мутные и пустые. Нижняя губа отвисает. Вид у него удивленного дебила.
Паша бросает швабру на мокрый кафель и негромко говорит:
— Я целовать швабру не буду.
Надо что-то делать.
Голос у меня срывается, я злюсь на это, и сипло выдавливаю:
— Я тоже.
— Та-а-ак!.. — тянет Соломон и оборачивается к батарее. На ней восседает сержант в накинутом на тельняшку парадном кителе.
— Колбаса! — кричит сержант в приоткрытую дверь туалета.
Колбаса — шнур, солдат, прослуживший полгода, вбегает почти сразу же.
Борода, такая кличка у сержанта, скидывает китель ему на руки и командует: — Съебал!
Колбаса расторопно исчезает.
Борода словно нехотя слезает с батареи и не спеша подходит к нам. Разглядывает всех троих.
Я так хочу ссать, что все мысли об одном — не обмочиться бы прилюдно.
— А ты? — спрашивает Борода Макса.
Макс быстро подносит древко швабры к губам, обозначая поцелуй. Борода треплет его по шее и отталкивает в сторону.
Теперь мы с Пашей у окна вдвоем.
Макс стоит и смотрит куда-то вниз и в сторону.
В карантине он злился на полученную кличку и не отзывался на нее.
Теперь кличка подкрепилась поступком. Здоровый, спортивный малый за месяц с небольшим превратился в трясущийся студень.
В Холодец.
Борода бьет умело, и становится ясно — долго мы не продержимся. Особенно ловко сержант орудует ногами. Мы то и дело отлетаем к умывальникам, натыкаясь на чьи-то руки, и нас выталкивают обратно.
Меня впервые бьют вот так, равнодушно, расчетливо и без ответа с моей стороны. Был бы другой момент — я бы посмеялся. Одна из причин, почемы меня поперли из универа — драка в общаге.
Неожиданно побои прекращаются, и нас больше не трогают, лишь заставляют отжиматься под счет.
Делай раз! Опускаешься к полу. Делай два! Выжимаешь тело вверх. Делай раз!.. Делай два-а!..
Соломон харкает на пол, и теперь мое лицо прямо над его харкотиной. Когда я опускаюсь, я вижу в мелких пузырьках отражение тусклых и желтых сортирных ламп.
Главное — не упасть.
Борода меняет тактику:
— Так, Секс и Длинный отдыхают. Все остальные — упор лежа принять!
Вот это хуже. Называется — воспитание через коллектив. Твои товарищи начинают смотреть на тебя со злобой уже через пять-десять минут.
Криню, я слышал, избили вчера свои же. На зарядке Криня заявил, что устал. Его насильно оставили отдыхать, а остальных загоняли так, что те еле доползли до казармы. После отбоя старые усадили Криню на табурет, а вокруг него отжимались другие. Под Кринин счет.
Потом старые ушли, сказав: «Разбирайтесь сами.» На Крине живого места не осталось.
Судорожно пытаюсь найти выход, хоть что-то сказать. Ничего не могу, лишь страх, один только страх… Пашка, кажется, ушел в себя и отрешенно наблюдает за происходящим.
Мы оба понимаем, что влезли в большую залупу, и теперь можем надеяться лишь на чудо.
Я пробую вспомнить лицо печального дедушки с бумажной иконки, что подарили нам в поезде бабки-богомолки. Куда делась иконка, и как звали изображенного на ней старика, я не помню.
Почему-то мне кажется, что это был Никола-Угодник.
Никаких молитв я не знаю, поэтому просто прошу его помочь.
— Шухер! — вбегает дневальный. — Дежурный идет!
— Быстро по койкам! — командует Борода. — Суки, резче, резче!
Мы несемся в спальное помещение.
Лупя нас кулаками по спинам, следом бегут деды.