— Вот уж этого, милый мой, делать не нужно. Я и так тебе, болванище ты такое, верю. Серьезно же верю. Разве по мне не заметно? Я ведь не тупой, говорил тебе уже об этом. И не слепой. Да и вообще, чтобы ты знал, это меньшее из всех зол: то, что ты чего-то не помнишь. Помню я, если на то пошло, так что как-нибудь разберемся.
— И я… ничего… ничего не… вижу… я… Не как раньше, когда хоть что-то потихоньку, а… по-настоящему… Совсем… по-настоящему. Как будто оно взяло и… и всё. С концами…
— Об этом я тоже… догадался: по крикам твоим, по лицу, вообще по тому, как ты на меня дичился, а смотрел всё сквозь… Но и это поправимо, малыш. Хотя бы частично, но поправимо. Один твой глаз они забрали от тебя навсегда, это да, его уже не вернешь, но… уж прости меня за то, что я сейчас скажу… я не считаю, что это настолько плохо. Он всё равно не был твоим и всё равно не приносил тебе ничего, кроме страданий, которыми я по горло налюбовался. Поэтому и черт с ним: пусть убирается туда, откуда и пришел. А вот глаз правый… глаз правый будет в порядке, мальчик. Почти в порядке. Даю тебе слово, что через некоторое — пусть, возможно, и весьма продолжительное — время он у тебя восстановится и ты снова станешь свободно им пользоваться. Не думай, будто ослеп навсегда, слышишь меня? Это не так. Я не врач, конечно, чтобы разбираться что в медицине, что в сложном устройстве человеческих тел, но и того, что мне известно, хватает, чтобы с твердостью сказать: всё обязательно будет хорошо и всё поправится.
Птенчик на это не ответил — только кивнул и, напряженно подобравшись каждой тощенькой мышцей да на ощупь отыскав пульсирующее жилами мужское запястье, аккуратно вокруг того оплелся, самую капельку успокаиваясь от впитывающегося в кожу знакомого тепла. Чуть попозже, полежав так с пару долгих монотонных минут, в течение которых пытался кое-как пообвыкнуться с новым неполноценным существованием, и поприслушивавшись к доносящимся извне шумам, гремящим, царапающимся да нашептывающим гуляющими на свободе ветрами, неуверенно спросил:
— Где… мы… сейчас?
— В одном странном, но вполне славном местечке, которое мне каким-то — до сих пор не укладывающимся в голове… — чудом удалось найти. Если подробнее, то это развалины некоего дома, который достаточно прилично сохранился. Развалины эти стоят на горе, прямо над утёсным обрывом, здесь совсем рядышком сбегает вниз чудный водопадик зловеще черных оттенков, а внизу бурлит да журчит относительно живописная речка — если, конечно, не задумываться, сколько всего в ней интересного да далекого от живописности плавает. Не знаю, как мне повезло сюда прибиться, но к исходу почти целостных суток, на протяжении которых я тебя, бездыханного бессознательного задохлика, всё куда-то тащил и тащил, пытаясь уломать Бога, если он там еще не помер, хоть как-то не мне, а тебе подсобить, он и правда швырнулся нам в морду данной любопытной хибаркой, в которой к тому же отыскалось и много всего такого… для безгорестной жизни пригодного. Пусть, конечно, надолго нам этих припасов не хватит, но какое-то время провести на них мы сможем.
Мальчишка его радости не разделил — свёл на переносице брови, дернулся тусклым зрачком, скривился от очевидной боли и, помучив отшибленную нижнюю губу острыми кусачими зубенками да оцарапав терпеливое смуглое запястье, нерешительно, определенно очень и очень страшась услышать ответ, о котором и сам, должно быть, догадывался, спросил:
— А как же… как же, ну…
— Что?
— Парус… наш… парус…
Джек, вроде бы и плевать на эту дурацкую железяку хотящий, а вроде бы и нет, потому что мальчишка за неё цеплялся, находя нечто редко да необъяснимо для себя важное, растянуто помешкал, покорчился, впервые испытав облегчение оттого, что птенец его сейчас не видел, а затем, мысленно сплюнув да всё куда подальше послав, чувствуя разъедающую гадкую вину, тащить на себе которую согласия не выражал, скомканно да бесцветно проговорил:
— А никак. Потому что нет его больше. Паруса твоего. Наивный ты бараний выкормыш. — Для того, кто только что картинно помирал да истлевал этаким затоптанным огарком, мальчишка подскочил чересчур оперативно, шустро, безраненно и резво, отчаянно забегав по окружившей пустоте слепым взглядом, травмированным всеми этими чертовыми гарями, дымами, ядами, нервами да кратковременным случайным ожогом. — Чего же ты еще, мальчик мой, ждал? Того, что он будет спокойно торчать там, где ты его оставил, и дожидаться нашего с тобой возвращения, которое по всеобщему плану вообще не должно было приключиться? Уволь, конечно, но ведь я говорил тебе, что мы его просрем, если ты меня не послушаешь и побежишь за той сучьей девчонкой. И что сделал ты? Правильно, ты меня не послушал и побежал, хренов благородный спаситель. Так что суденышко наше мы, разумеется, просрали. Видишь, какой из меня получился одаренный предсказатель? Я не просто был прав, нет. Я был прав клинически и категорически, фатально до последнего во всём. Можешь, если тебя это не затруднит, даже мне поаплодировать, маленький мой агнец… барашек… ягне́ц.
В голосе Пота — скрипучем, протертом жесткой наждачной бумагой, чуть более пустырном, чем самому мужчине хотелось — отчетливо слышалась и покалывающая за живое циника, и легкое презирающее отвращение — не к Фениксу, пусть тот об этом и не знал, а потому и морщился, потому скручивался, сжимался да собирался, кажется, взять да на месте от стыда и вины помереть, — и озлобленная да разбитая усмешка, и вконец неверно растрактованная глупой пташкой ревнивая обида, сменившая поутихшее порожнее раздражение.
— Прости… меня… — слова птенчика, с огромным трудом срывающиеся с губ, были до того тихими, что Джеку пришлось хорошенько поднапрячься, чтобы их разобрать; болванистый ребенок, перебравшийся из лежачего положения в сидячее, подтащил к себе ноги, нащупал те трясущимися ушибленными пальцами. Впился грязными неровными ноготками, опустил пониже голову, спрятав в образовавшейся темной лунке мордаху, и, свернувшись в закрывшийся в самом себе клубок, принялся, будто снова обдуренный влитыми в кровь маслистыми травами, круг за кругом повторять, сопровождая каждый вытолкнутый наружу звук бегающими по спине мурашчатыми судорогами: — Прости, пожалуйста. Я… я не… хотел, я… только как… как лучше… просто… просто я думал, что… что не хочу, чтобы ты был… прав, чтобы так… так было, я… я пытался верить, что… всё выйдет… не так, что… с Ази… зой, со всем, что я… я смутно, но… вспомина… ю, что… произо… шло… и… прости меня, Джек. Прости… я не… я просто не…
Он, замечая того или не замечая, теперь уже обнажено плакал, ревел, хлюпал и шмыгал забившимся склизкой водой носом, раскачивался туда и сюда, отталкиваясь от пятки, подаваясь назад, вновь налегая на выставленные вперед ступни, и под тусклым светом старой масляной лампы, вдали от серых сот и белых стерильных лабораторий, от летающих под кровавым солнцем железных парусов и саблезубых деревень, загрызающих очередного вороньего альбиноса, почему-то совсем впервые — настолько впервые, чтобы перемкнуло и больше не отпустило — увиделся Джеку таким…
По-настоящему мелким, по-настоящему беззащитным, обязательно в ком-нибудь нуждающимся, что…
Что…
— Хватит. Кончай это. Не смей, слышишь? Просто не смей, — склонившись над седой макушкой так, чтобы уткнуться в неё губами, а руками вдоль и поперек обхватить весь этот елозящий, старательно прячущийся да зарывающийся лицом в колени сверток, прошептал, ласково оглаживая волосы мальчишки большой и теплой ладонью, Джек. — Прекращай, малыш. Прекращай винить себя, меня, их, вообще всё, что тебе придет вдруг в голову обвинить, о чём пожалеть, в чём засомневаться… Плохие вещи частенько случаются в жизни, и с этим ты никогда ничего поделать не сможешь. Самое лучшее, что нам в такой ситуации подвластно, это просто принять их и идти дальше наперекор всему: даже если та тропа, по которой ты так мечтал пройти свой путь, сгорела дотла и больше тебя не пускает, есть ведь миллионы иных троп, на которых тебе может улыбнуться неожиданная удача. Просто не зацикливайся на том, что сам для себя избрал, и что, по твоему измышлению, стало единственно верным. Мы с тобой всё еще живы и всё еще вместе, вдвоем, если это что-то для тебя значит: да, вид и состояние у нас неважнецкие, но пока мы остаемся жить — всё это поправимо, всё срастется, затянется, рано или поздно заживет. Я ничего не смог поделать с твоим левым глазом, кроме как вытащить из глазницы то, что вытащить был должен, если не хотел, чтобы оно в тебе и загнило, и обеззаразить образовавшуюся рану всеми доступными мне средствами, но правый глаз при тебе и, обещаю, однажды он начнет видеть вновь. Слышишь? Всё, что произошло с нами, поправимо. Всё — сущая, если уж на то пошло, ерунда; настолько жалкая, что отраднее над ней от души посмеяться, чем сидеть, лить слезы и унывать. Что же до потерянного паруса… то и черт бы с ним, в самом же деле. Черт с ним, понял меня? Он за эти свои несчастные и совсем даже не незаменимые услуги с тебя столько крови сдирал, что я бы всё равно запретил тебе им пользоваться. Лучше давай-ка пошлем его на хер, отыщем себе какую-нибудь простенькую да не такую заумную лодчонку, украдем её, если иначе не сторгуемся… Или, что тоже дело, поковыляем на своих двоих. Вернее, даже на четверых. Уверен, что и таким макаром мы с тобой куда-нибудь непременно попадем.