Выбрать главу

Подвигин выкинул из «барракуды» барабан, обратно вставил, выскочил из тачки и побежал на хохот Каси, которую как будто Сухожилов щекотал, — как лось и свирепея с санедым шагом, сквозь твердое, резиново-упругое, податливое, гибкое, сквозь колкое, бодливое, сухое, валкое, трескучее, сквозь снег, то петлями, то напролом, как зверь по следу; хрипел и обмирал от страха, что не настигнет, не успеет, падал и вставал. Вот волокли. За ними вниз, скатился, съехал. Настиг, ствол вскинул, белым резало в глаза. Восстановил дыхание, как мог, свел мушку с целиком, подшиб, добил; второй ослепшим, снежным Сухожиловым закрылся и тоже вскинул длинный ствол; Подвигин прыгнул в сторону, упал, перекатился — полжизни за спиной, а тело, мышцы помнили, впитали навыки убийцы в себя, как в губку, — но выстрелил, скорее, наудачу. И все, лежат все трое; ужален под лопатку первый, башка второго проветрена сквозной дырой, и к Сухожилову Подвигин со всех ног, а тот лежит, не поднимаясь, в снежной жиже, Подвигин на колени перед ним, и тискать, щупать каждый сантиметр, как будто Сухожилов — потерявшийся и найденный ребенок.

— Ты, тезка, что? Нельзя! Вставай! Да что ты, что? — под спину руку протолкнул. — Да как же это я тебя? Слышь, это, тезка, ты не смей, отставить! Ну, я прошу тебя, не надо, Серый, ну, не надо! — И поднимал его рывком, тащил и падал, и снова поднимал, и снова падал, и по щекам хлестал, кривился, словно тщетно надеялся часть боли, смерти в себя принять, и снова теребил и тискал, но Сухожилов только глупо, изумленно улыбался и только становился этой стылой, безответной, так рано устланной младенческим беспамятством землей, вот этим белым беспощадным снегом, идущим в мире миллионы лет.

19. Укус в ягодичную мышцу

Едва скользнув привычным взглядом по ряду скальпелей, пинцетов, ножниц, долот, рашпилей, Мартын опять мгновенно ощущает здешнюю, посюстороннюю свою свободу. Невыносимую, никчемную, убогую свободу в узкой области врачебного искусства, за четкими пределами которой он ничего не может изменить и не может никому помочь.

Беглый взгляд на ярко освещенное и чуть опухшее лицо бесчувственной пациентки, на котором выражение жертвенной готовности и ему, Мартыну, адресованной подобострастной преданности уже сменилось отрешенностью от всего, что происходит с ней во внешнем мире, за пределами искусственного сна. Две последних недели этот жиртрестик носил специальный корсет, который туго сдавливал живот, подготавливая органы к повышению давления.

По прочерченной Нагибиным линии разреза Душевиц вкалывает обязательный раствор эпинефрина; Мартын горизонтально проводит скальпелем по нижнему отделу стенки, взрезая слой за слоем до апоневроза — сначала сборящая мелко тонкая кожа, потом клетчатка, желтая, как на баранине, потом блестящая поверхностная фасция и плоские слабые рыхлые багрово-лиловые мышцы, — коагулятором он прижигает поврежденные кровоточащие сосуды.

Подкожный жир он рассекает по направлению кверху и под острым — в сорок пять градусов — углом и делает другой разрез по средней линии, по вертикали, продолжая его до темного пупка. Верхний край прекрасной четкой раны они с Душевиц быстро прихватывают кохерами — по три зажима с каждой стороны. Вооружившись лазером, Нагибин движется в багровой плоскости между поверхностной и собственной фасциями; трабекулы, клетчатка рыхлы, поэтому отслойка практически не требует усилий; дойдя до уровня пупка, Нагибин отделяет его от кожи окаймляющим разрезом — при этом Душевиц, положив затянутые в латекс узкие и длинные ладони на живот, растягивает кожу в стороны.

Двигаться вверх от пупка становится труднее: соединительные тяжи сделались плотнее, так что Нагибин разрывает здешние трабекулы энергичными раскрывающими движениями ножниц и умудряется не зацепить при этом веточки верхних надчревных артерий. Иссекши плотное обильное выпячивание жировой клетчатки и ушив ворота, Нагибин быстро делает разметку раствором метиленового синего: проводит линию, идущую от мечевидного отростка через пупочное кольцо до лобкового симфиза. Ввиду изрядной дряблости апоневроза Нагибин рассекает влагалища прямых мышц живота по медиальному и, отслоив, сшивает мышцы над белой линией не подлежащими рассасыванию узловыми швами.

Вернувшись в клинику чуть больше месяца назад, он проводит в операционной по двенадцать часов в сутки. Он и раньше был стахановцем, но сейчас ни одна, даже самая искусная и привычная к мартыновским нагрузкам операционная команда не вьщерживает ритма; Шлиман, Ира и Душевиц в один голос говорят о саморазрушении и что пусть Мартын не жалеет себя, но хотя бы о здоровье пациентов позаботится: при таком предельном напряжении даже он, Нагибин — безотказная, сверхточная машина, чьи движения выверены до микрона, — однажды обязательно даст сбой, спровоцировав гибельный коллапс, роковое кровоизлияние. По одной эндоскопической подтяжке каждый день — занимающей не меньше трех часов, — это чересчур.

«Хочешь доконать себя — пожалуйста! — заорал, не выдержав невозмутимый Марик. — Но не делай ты заложниками пациентов». Нагибин поманил его к себе, подвел к стеклу и показал глазами на недавно выровненный профиль пациентки. Молча вопросил — хоть один изъян, хоть один нечаянно задетый прободающий сосуд, хоть один пугающий отек, в конце концов, который не сошел на нет в положенные сроки? А на нет и суда нет. Протянул запястье, дал пощупать пульс. Что? Пустое сердце бьется ровно? Из — за этой проклятой необходимости жить, из-за этой неспособности сделать хоть что-то со своей телесностью он, Нагибин, и вернулся в клинику, из-за этого невыносимого здоровья и затеял гонку словно бы по выведению новой человеческой породы, у которой плоть была бы не стесненной, не придавленной, не деформированной, не обезображенной ничем и, тугая, крепкая, гармонически очерченная, целовалась с воздухом и светом как бессмертная. Он и в самом деле словно бы утратил человеческие свойства, стал машиной, приобрел выносливость металла.

Никогда не числивший за своим дисциплинированным искусством ни единого признака бунта, он сейчас нарочно брался лишь за наиболее уродливые отклонения и деформации: за чудовищные жировые фартуки, за похожие на оползни птозы атрофированных тканей, за необратимо пухнущие залежи адипоцитов, за стабильные, как вечная мерзлота, амазии. Пребывавший некогда в полюбовном согласии с неотменимыми законами природы, он, Нагибин, ныне каменел в отчаянном усилии остановить время, ибо время может двигаться только в сторону старения и смерти, и его искусство стало как железная плотина, о которую время пациентских жизней разбивалось, словно хлещущая из пробоины вода, обращалось вспять, покорялось человеческой воле. Должно быть, он считал, что так, ценой вот этого сопротивления докажет Богу, надмирному холодному эфиру, что Он не должен был так поступать, что это некрасиво — обрывать естественное течение неповторимой жизни Зои и попустительствовать умножению искусственной, насильно-рукотворной красоты.

Работа его больше не имела смысла. Смысл был для них — для выводимой им породы людей, которых он, как стадо, загонял в резервацию молодости. Будь он артистом, литератором, художником и музыкантом, работа бы, наверное, и не была бесцельной: «вещи и дела, аще не написаннии бывают, тьмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написаннии же яко одушевлениии…» В его же ремесле вот эта переплавка отчаяния в бессмертие Зоиных черт, ужимок и запахов была невозможна. Но чтоб не оказаться наедине с собой хотя бы на минуту, он резал, он формировал сейчас пупочное кольцо и подшивал пупочную воронку к коже с захватом в шов апоневроза…

Отсекши лишнее и сшив послойно все разрезы, он стягивает латекс, маску, шапочку и, поразив броском корзину, покидает операционный блок. Толкнув дверь в кабинет, в который нынче никому нельзя входить без предварительного звонка Нагибину, он вздрагивает… хотя какое «вздрагивает»? Скорее, получает мешком по голове, а как еще возможно описать то чувство тупого изумления, которое Мартын испытывает при виде проспиртованного отца-Башилова. Но что же это так его трясет, как будто он пришел просить опохмелиться? Вскочил и кричит на Мартына, страшный, слепой. (Старик — родная кровь — единственный, кого вот эта экспертиза поразила сразу, наповал, без упования на врачебную ошибку: он затворился в старой их квартире, той, на Чистых, и напивался в одиночку до ос текленения: ткни пальцем, и расколется.)