Даже если бы мы жили в безопасной стране с развитым средним классом, они бы наверняка все равно ссорились, но мы находились на краю новой границы, в новом государстве, с новыми соседями, новыми языками и новыми правилами. Поэтому беспокойство моей матери все возрастало. То ли из‑за ее давления, то ли из‑за проблем отца с самооценкой, но их ссоры иногда доходили до физического насилия. Не до жутких побоев, и вовсе не односторонних: помню, как периодически они оба начинали толкать друг друга. Однажды во время их ссоры — мне было года четыре — я прыгнул отцу на ногу и начал бить его по колену. Даже не знаю, серьезная ли это была ссора, но я просто пытался защитить мою мать.
Ситуация не улучшалась, становилось только хуже. Отец уехал из Хайфы в Тель-Авив, надеясь найти работу и побыть вдали от мамы. Когда он уехал, мать начала работать в кофейне под названием «Кафе Нитца». Я это место никогда не забуду, потому что на его вывеске красовалась огромная, толстая, счастливая чернокожая женщина, попивающая кофе. Думаю, до того момента я еще никогда не видел ни одного черного лица. Она была такой огромной и такой счастливой, эта мамаша на вывеске. Помню, как ребенком я пришел проведать маму и получил свою первую чашку кофе и булочку с маком. Кофеин подействовал на меня с необычайной силой — я думал, что потеряю сознание. Все вокруг стало нереальным, скорость происходящего изменилась, и мне казалось, я не могу связать двух слов.
Мама любила работать. Это повышало ее самооценку, и она была очень дисциплинированной и усердной. Но сохранить брак она тоже хотела. Однажды она сказала мне, что мы поедем навестить отца. Мы отправились в Тель-Авив, где какое‑то время безуспешно искали его. Отца не было там, где он должен был быть. Не было его и там, где его ожидала найти моя мать. Тогда мы пошли в кино. Вероятно, мама думала, что встретит его там. А может, она просто хотела ненадолго отвлечься. Но в холле я действительно увидел отца. Он стоял на лестнице с какой‑то блондинкой. Я повернулся к маме и сказал: «Вон отец с какой‑то блондинкой». Тогда я и не подумал о ревности, мне это даже в голову не пришло. Происходящее казалось мне игрой: мы искали отца, и я выиграл, потому что увидел его на лестнице с этой блондинкой. Но мама восприняла все иначе. Мы пошли к отцу домой — она где‑то достала запасной ключ, — и мама начала обыскивать его карманы и нашла презервативы. Мы вернулись в Хайфу и стали жить вдвоем. Отец больше не появлялся. Не знаю, пыталась ли мама с ним связаться, она до сих пор отказывается об этом говорить. Что касается меня, это был конец. Последнее, что я помню об отце, — это как он стоял на лестнице с другой женщиной.
Когда мы остались вдвоем, я и мама, она посвятила себя моему воспитанию. Пару раз она ходила на свидания с какими‑то мужчинами и всегда старалась наилучшим образом объяснить мне, что происходит. Я не очень хорошо на это реагировал — наверное, боялся, что она может полюбить кого‑то сильнее, чем меня. Я стал ревнивым и ясно давал матери понять, что третий нам не нужен. Так или иначе, это сработало, и у мамы никого не было, пока мне не исполнилось восемнадцать или девятнадцать.
Вскоре после разрыва родителей мы с мамой переехали из Тират-Хакармель в Ваде-Джамаль, другой городок в окрестностях
Хайфы. В то время мне исполнилось пять или шесть, и я начинал понимать, в какой стране я живу. Изначально это была бедная страна, пытавшаяся найти свою дорогу. Еда в Израиле выдавалась по талонам, мясо появлялось раз в неделю. Даже молоко нельзя было просто пойти и купить, на него требовался талон. Каких‑то предметов быта у нас просто не было. Я ни разу не видел туалетной бумаги или бумажных платочков. Мы подтирались тряпками, которые потом стирали. О душе никто и не слыхал. Я купался в металлической ванне, мама грела воду на плите, а потом наливала ее, кастрюля за кастрюлей, в ванну, пока та не наполнялась.