Китайская пейзажная лирика III-XIV вв.
стихи, поэмы, романсы, арии
Под общей редакцией проф. В.И. Семанова
Составители: проф. В.И. Семанов и Л.Е. Бежин
Вступительная статья и комментарии докт. филол. наук И.С. Лисевича
Издательство Московского университета, 1984
OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru
О ТОМ, ЧТО ОСТАЕТСЯ ЗА СТРОКОЙ
Произведение традиционной восточной литературы вмещает в себя мир, незнакомый нам и далекий, живущий по собственным, зачастую не очень ясным для нас законам. Переводчику всегда трудно найти близкие оригиналу слова, которые передали бы мысль и чувство автора неповрежденными, но еще труднее явить мир лирического героя во всей его полноте — ведь многое в искусстве не говорится, а только подразумевается. Потому-то, наверное, и уместны здесь скупые страницы предисловия, которые должны дополнить стих, сказать хотя бы немного о необычном для нас мировосприятии старых китайских поэтов.
То, что мы называем «пейзажной лирикой», в старом Китае было известно как «поэзия гор и вод» или «поэзия садов и полей». Понятия лирики там еще не существовало, да в нем и не было смысла: поэтическая эпика практически отсутствовала. Поэзия всегда должна была звучать как голос сердца; китаец просто не мог себе представить отстраненное поэтическое повествование, которое было бы для него синонимом «непоэзии». Вместе с тем «голос сердца» не сводился к привычному для нас поэтическому «я», творческой индивидуальности поэта — стихотворец мыслился китайцу как бы медиумом, свое могущество и вдохновение он черпал извне, из сокровенных бездн мироздания, куда были отверсты врата его духа.
Средоточием сокровенного китайцу представлялось Небытие, пустота, безмолвное Ничто. Именно здесь была обитель Великого Дао — Пути Вселенной, источника всего сущего, который как бы проявлял образы вещей в зримом мире, вырывая их из черной пустоты. Рождаются прекрасные цветы, исторгаются стихи из сердца поэта, но начало у них одно. Все во Вселенной равно движется в пространстве и времени, повинуясь ритму Великого Дао. В извивах прихотливо струящихся рек, в застывших на тысячелетнее мгновение волнах гор этот ритм проявляется с особой зримостью, и, любуясь ими, проникая духовным взором в их скрытую сущность, поэт обретает кратчайший путь приобщения к Абсолюту. Очищается дух, просветляется зрение — и вот уже найдены единственно точные слова, выражающие не личное, не сиюминутное, но нечто вечное, одинаково значимое для всех.
В любовании картинами природы китаец всегда видел один из основных источников литературного вдохновения. «Я иду за временами года и тогда вздыхаю: ах, уходят! Я взираю в тьму, тьму тем природы, и я думаю тогда: о, сколько их! Я скорблю по опавшей листве в мощную осень; любуюсь на нежные ветви; весной... И в сердце колотит удар за ударом, когда я прочувствую иней холодный», — пишет знаменитый поэт Лу Цзи, живший в том III веке, с которого начинается наша антология. Контакт с природой для него и его собратьев всегда был импульсом, который приоткрывал врата сердца — дальнейшее проникновение в окружающий мир шло, как казалось им, уже на ином, внечувственном, уровне. «И вот когда начинается это во мне, — продолжает Лу Цзи, описывая процесс творческого озарения, — я всегда собираю свой взор и вбираю свой слух; погружаюсь в себя, отовсюду ищу. Недрами духа взлетаю за восемь пределов; земли; сердцем блуждаю в высотах за тысячи сажен вверх.... И вот, в глубине зародясь, слова там в душе моей где-то идут, как будто плывущая рыба, во рту у которой крючок, когда ее тащат наверх из самых глубоких глубин»[1]. Возникая из небытия, строки стихов ложатся на бумагу таинственным узором вэнь — это слово может обозначать и литературное; произведение, и культурное начало в человеке, и Узор Мировой, создаваемый работой Дао в россыпи созвездий, в причудливом чередовании гор и вод. Творение высокого духа и изящного слога как бы сродни Мировому Узору, ибо у них один источник. Потому-то еще так необходимо поэту общение с природой, лицезрение ее явленной красоты, через которое он приближается к сокровенному.
Поднимаясь в горы, поэт поднимался над миром, над мирской суетой. Созерцая открывшиеся взору извивы рек, открывал свое сердце ритмам Вселенной, воды которой «подобны Дао»; оставшись наедине с одиноким деревом, сливался с ним мыслью. Поэт не чувствовал себя отделенным от окружающего мира непереходимой гранью: и сиротливое, на глазах меняющее свои очертания облако, гряда тяжелых, кажущихся такими незыблемыми, гор, и он сам — слабое, недолговечное существо — равно виделись ему капельками вечно волнующегося, изменчивого океана бытия. Они были его частями и потому как бы частями друг друга; поэт не оставался сторонним наблюдателем: прикоснувшись к истоку всех вещей, он видел их как бы изнутри; ощутив себя частицей целого, он мог разговаривать со всей природой на равных. «Я вместе со стихиями Инь и Ян в их потоке, созвучный первозданности изначального эфира», — мог бы сказать он словами Чжуанцзы из оды Чжан Хэна (77-139 гг.)[2]. Он становился подобен тому «совершенному мужу», который, по словам Чжуанцзы, «мог парить в облачном эфире и, оседлав солнце и луну, лететь за четыре моря».