Ситрева не могла еще видеть таких «уголков любви» чисто парижского типа, и, едва раздевшись, стала рассматривать маленькую изящную квартирку, переполненную всевозможными bibelots…
То с удовольствием, то с миной презрения она рассматривала европейские «ненужности», так украшающие наши обиталища, как вдруг дико вскрикнула… На столе в гостиной лежала кипа номеров светского ниццского журнала «Le Monde Niçois» и на первой странице верхнего из них красовался портрет… Будимирского.
— Прочтите мне, кто это, — попросила Ситрева, в глазах которой пошли круги.
— «Prince Boui-Lovtchinski», — прочел д'Анжу.
— Где он живет?
— В Ницце, конечно, если не уехал, — оттуда уже разъезжаются, весна…
— Прощайте, — перебила его Ситрева и стала одеваться.
Напрасно и умолял и требовал д'Анжу, чтобы она осталась, — Ситрева, не объясняя своего внезапного бегства, молнией бросилась к себе в гостиницу и вечером со свитой выехала в Ниццу.
Педро успел едва-едва дать депешу Изе:
«Завтра будем в Ницце».
XX. Живой покойник
Будимирского нельзя было узнать. Была ли то сила старца, одним наложением руки своей преобразовавшего буйного человека, или он покорился неизбежности, понимая, что не прошибет лбом стены, и веря безусловно Изе, но авантюрист безропотно отдал себя в руки ее, не интересуясь даже тем, что она с ним делала. Совершала же она над ним великое деяние радж-иогов Индии, почти таинство, входящее в круг испытания всех адептов великой секты ведантистов, желающих получить степень махатмы. Радж-иогом, или махатмой, Иза не собиралась делать Будимирского, это было невозможно, для этого ему нужно было переродиться совершенно, стать нравственным человеком, незапятнанным, чистым душевно, но у старцев далеких Гималаев был свой план, ничтожную частицу которого только они открыли Изе, и Иза, слепо повинуясь им, привела его в исполнение, не мудрствуя лукаво, не рассуждая, зачем святым отцам, ушедшим от всего мирского, «живой труп» Будимирского и миллионы…
Радж-иоги к продолжительному усыплению приготовляются долгим постом, сосредоточением, молитвой… Таким путем приготовить Будимирского нельзя было и за недостатком времени и за неспособностью его к сосредоточению, за неверием его ни во что святое, чистое. Нужны были другие средства и средства героические.
С Эвелиной она съездила на Avenue de la Gare к дрогисту и накупила у него массу медикаментов, а, вернувшись домой, при помощи Эвелины и Дика Лантри устроила нечто вроде лаборатории у себя в павильоне.
Сильным средством очистив желудок Будимирского, она стала давать ему каждый час какое-то успокоительное, не усыпляющее его, но действовавшее так, как не могут подействовать сильнейшие дозы брома и камфары.
После десяти приемов уже Будимирский, совершенно обладая памятью и всеми мыслительными способностями, напоминал видом своим не то манекена, не то кретина; он ничем не интересовался, ничто не волновало его, он не оборачивался на шум открывающейся двери и только медленно поднимал глаза, когда к нему подходила Иза, и слабым голосом отвечал на ее вопросы.
В первый день Иза дала съесть ему в общем три яйца с хлебом и три стакана молока, на второй — два яйца и два стакана молока, затем — одно яйцо и два стакана молока, количество которого стала уменьшать с пятого дня… Будимирский не требовал больше, аппетита не было. Он не страдал, но таял буквально по часам…
На другой же день, когда двери виллы были закрыты для всех растакуеров, по совету с Изой, Дик Лантри пригласил известного ниццкого врача Рабастена к больному… Врач не мог ничего определенного сказать, он констатировал лишь странную апатию и некоторый упадок деятельности сердца при отсутствии каких-либо других болезненных симптомов и при наличности совершенно сбивавшего его горячечного огненного взгляда больного, когда температура его показывала 36,4 всего… Рабастен пожал плечами, но прописал какие-то порошки и микстуру, «куриный суп» и еще что-то, за что и получил стофранковый билет и приглашение посещать больного ежедневно.
Ни второй, ни третий визит ничего, конечно, не выяснили доктору (вряд ли нужно прибавлять, что лекарства его выливались и уничтожались Изой, систему же диеты преследовали собственную), он мог констатировать лишь, что больной поистине тает без всяких видимых причин, отнюдь не беспокоясь о своей болезни… Он предписывал и вино, и развлечения, и прогулки на воздухе, и порошки, и микстуры, но ничто не помогало… На пятый день, когда Будимирский похудел уже очень сильно, Рабастен пригласил двух известных врачей на консилиум, но и последний не мог помочь.
«Надо выписать из Парижа X…» решил консилиум… Иза ничего не имела против, и через два дня, обеспеченный 10-ю тысячами франков, в Ниццу явился известный профессор только для того, чтобы пожать плечами и получить деньги… Правда, наедине с Рабастеном, приятелем, который в течение сезона, не раз вызывая его, давал зарабатывать знаменитости крупные куши, он высказал мысль, не находятся ли они перед отравлением каким-нибудь неизвестным растительным ядом, но Рабастен успокоил его, да и он сам отказался от этой мысли при виде честных невинных глаз Изы, которая одна ходила за больным, кормила его и давала лекарства. Тем не менее профессор осторожно высказал свое подозрение и больному.
Будимирский слабо улыбнулся, но ответил спокойно и здраво: Иза — святая женщина и вокруг него — только друзья. Его не удивляет такая болезнь, такой конец — конец, ибо он сознает, что умирает. Он вел эксцентричную жизнь и ее конец должен быть эксцентричными Так, кажется, умирают долговечные старики, жившие свято, для них это естественный конец, для него же эксцентричный, неожиданный… Ему следовало бы умереть от прогрессивного паралича, например, а он, как святой, тихо без страданий отойдет в вечность… Нет, — беспокоиться гг. докторам не следует, он умрет на законном основании, в смерти его никто не повинен.
О болезни и несомненно предстоящей кончине «миллионера» и «русского князя» в Ницце только и говорили в салонах, еще не закрывшихся, на гуляньях и скачках, на бульварах и в кафе, и интерес к больному достиг своего апогея, когда стало известным, что князь Буй-Ловчинский перед смертью хочет сочетаться законным браком с красавицей Изой, которую до сих пор он выдавал за свою сестру и которая, к удивлению всех болтунов, оказалась «вдовой русской службы поручика Бушуева», Изой ди-Торро, дочерью португальца.
Да, вопрос о браке решен был уже на второй день после того, как из Суэца получена была депеша от Педро и приступлено было к усыплению. Брак предложила Иза, и Будимирский не высказал никакого удивления по этому поводу, так нужно было, а почему — он не интересовался, ему теперь было все равно, он верил Изе…
В тот же день из муниципалитета приглашен был чиновник, утвердивший полную доверенность князя Буй-Ловчинского американскому подданному Дику Лантри на ведение дел, и Дик Лантри уехал в Париж, где вынул из банков все деньги и бумаги Будимирского. Когда он вернулся, состоялся двойной обряд гражданского и церковного брака, совершенный над Изой и умиравшим Буй-Ловчинским. Зачем был этот брак? Куда положил Дик Лантри миллионы, взятые им из парижских банков? Мы об этом не скоро узнаем… тот же, кто последнее время считал себя властелином Изы и хозяином миллионов, не интересовался ничем, приближаясь к Нирване.
Последние дни Рабастен не отходил от больного уже не ради гонорара, а во имя науки, следя за каждым движением таявшего «князя», наблюдая каждый удар его пульса и ломая голову над непонятным ему явлением.
Иза получила в свое время депешу из Бриндизи от Педро, а затем и из Лондона о приезде Ситревы со свитой и спокойно продолжала свои манипуляции, но когда ей доставлена была телеграмма о выезде Ситревы в Париж, она прекратила давать Будимирскому и те несколько глотков молока, которыми питалось еще его тело. Всю ночь после получения этой депеши от Педро Иза из различных медикаментов и навара трав готовила какую-то жидкую слабо-пахучую мазь, которой утром натирала все тело Будимирского, уже исхудавшего как скелет. В этот день, на другой и на третий она по три раза в день производила эту операцию… Будимирский, очевидно для каждого, умирал… Утром на третий день он уже не мог двинуть ни одним членом, жизнь светилась только в лихорадочно блестевших глазах, устремленных целыми часами в одну точку и полных такого осмысленного выражения, которым они никогда не светились… Способность говорить он уже потерял два дня, а на третий день к вечеру сердце его перестало биться… Иза, не медля, совершила заключительную операцию: раскрыла ножом рот мнимоумершего и, свернув его язык, герметически закрыла им горловое отверстие.