Температура держалась больше недели, потом поднялась снова. Клава ездила каждый день на рынок, покупала там гранаты, клюкву, апельсины и мандарины, поила ее соками и лекарствами.
— Ну, Степановна, упала духом, — упрекала Клава, кладя ей на лоб ладонь и недовольно хмурясь.
Так Клава с точностью до десятой доли градуса определяла температуру у Люды и Владьки, когда те в детстве болели. Проверяли потом градусником — Клава никогда не ошибалась.
Евдокия Степановна и Клава жили дружно, а в последние годы, когда дети выросли — Владька после армии укатил в Сибирь, а Людмила вышла замуж, они еще больше сблизились, стали как родные сестры.
— На поталу себя пустила, — сказала Клава с упреком, и хотя Евдокия Степановна не понимала толком, как это можно «пустить себя на поталу», знала, что поступает плохо. Этим же выражением Клава встречала дочь, когда та, разведясь с мужем и вернувшись к матери, приходила теперь домой поздно от каких-то никому не известных подруг.
— Улыбаешься лежишь, — корила Клава и за то, что Евдокия Степановна посмела улыбнуться. — Хватит лежать-то, Степановна. Подумаешь, невидаль какая — грипп. Каждый год болеем. То английский, то гонконгский, то китайский, господи…
Клава по природе своей не умела ни молчать, ни сидеть без работы. Она тараторила без умолку, приставала к Евдокии Степановне с гранатовым соком все равно что с ножом к горлу, вытирала в ее комнате пыль по нескольку раз в день, объясняя это какими-то противовирусными соображениями. Когда она говорила, собственные слова как бы вдохновляли ее, придавали особый азарт к делам, и она, довольно широкая в кости и плотная, с завидной легкостью носилась по квартире, делая попутно что-нибудь необходимое и полезное.
— Погоди, скоро и тебе уходить на пенсию, — напомнила Евдокия Степановна.
— Уйду и не оглянусь, — пообещала Клава. — Поеду к Владьке внука нянчить. Грибы-ягоды собирать. Пишет он: там их пропасть… А эта, — Клава кивнула головой в сторону комнаты дочери, где Людмила напевала что-то, — пусть остается здесь. От нее мне радости как от козла молока…
— Слышала? «Я пошла», — Клава повторила Людмилин тон — ленивый, небрежно-независимый. — Она пошла… И парень был будто хорош, и родители, что ни говори, неплохие люди. Какая там меж ними кошка пробежала — умру, наверно, а знать не буду. Избаловали мы ее с тобой, Степановна. Барыню вырастили, барыню… Мать до сих пор ей стирает — руки у нее, прости меня господи, как будто из другого места торчат. А идет по улице, ну что тебе артистка: боязно даже мне к ней подходить. Такие брючки на ней говорящие, пальтишко с иголочки, сумочка самая модная, глазищи подведенные — думает, наверно, дурачье, что это, по крайней мере, дочь прохвессора какого. — Клава нарочно говорила «прохвессора». — А она — дочь рядовой текстильщицы, и знаю, она стесняется говорить своим кобелинам, кто у нее мать.
— Завидуешь, вот и наговариваешь…
— Это я завидую? Ха-ха! — Клава запрокинула голову назад, подперла бока руками и еще раз воскликнула: — Ха-ха!.. Пусть она мне завидует. Я не убегала от мужа, я видела такое горюшко — жилы звенели. И не побежала ни к одному мужику, когда муж умер, детей на ноги поднимала. Ее подруги работали и учились, а она институт закончила очный, — как матери ни было трудно, а очный. Сидит теперь в конторе, ногти пилочкой подпиливает… Кобыла… Чем больше делаешь им добра, тем они хуже…
— А Владька? — спросила Евдокия Степановна.
— Что Владька? Владька — он весь в отца, самостоятельный, серьезный…
— Выходит, Людмила в тебя пошла?
— А ну тебя, Степановна! Запуталась я и так с ней, а ты еще на слове ловишь…
Клава родом тоже деревенская, в молодости была красавицей. Вышла замуж за мастера из своего цеха, но тот после войны лет пятнадцать прихварывал и умер, оставив сорокалетней вдове двух детей. Помогала ей Евдокия Степановна всем, чем могла. Покупала детям костюмчики, ботиночки, рубашечки, а затем оправдывалась примерно так: «Зашла в магазин, смотрю — костюмчики продают такие, как ты говорила. Дай, думаю, возьму для Владика… Да ты не беспокойся, Клава, деньги потом, как-нибудь отдашь. Мне не к спеху…» Не успевала Клава рассчитаться за одну покупку, как Евдокия Степановна делала другую. Клава сердилась, подарки ее выводили из себя, но Евдокия Степановна правдами и неправдами, под разными предлогами, используя всякий подходящий случай, все-таки облегчала ей жизнь, не требуя ничего взамен, разве что довольствуясь радостью детей.