Выбрать главу

— И вы тоже… Все думают, что я горький пьяница. Лицо у меня обмороженное. Помните, в сорок втором морозы стояли? Вот тогда. Ну и нос у меня больно выразительный, — он потрогал пальцем кончик носа, — это как сигнал для алкоголиков. К магазину подойду, тут же ко мне: строим? будешь третьим? на дозу тянешь? разольем? рваный имеешь? давай на троих! — и так далее… Отказываюсь, так они спрашивают: завязал? Завязал, отвечаю. По тебе что-то не видно! Я уж привык ко всему. На меня и милиционер какой иногда косо посмотрит — подозрительный, и все тут, и ваш брат, женщины, когда в автобусе неловко кого толкнешь, а нога у меня одна раненая, всегда претензии имеют, мол, надрался, пьянчужка несчастный, так хоть на ногах держись! Не могу же я каждый раз оправдываться: не пью я, граждане, разве что в праздник большой. Да и не поверят с такой физией. Со мной история все равно что как с одним японцем. Читал я как-то: несло от него спиртным, а он, бедняга, сроду в рот не брал. Отовсюду его прогоняли за пьянство. Намучился он и — к врачам. Те, что вы думаете, нашли у него в желудке какой-то особый грибок, который перегонял пищу в сивуху. Удалили грибок — стал японец нормальным человеком. Кому из выпивох не расскажу о нем, все в один голос: вот бы нам такой! Пока спишь — выпьешь, проснешься — уже похмеленный, не надо ждать до одиннадцати, и жена не будет ругаться, и начальство с общественностью не подкопается — грибок!

— Так вы, значит, воевали, — сказала, словно подумала вслух, Евдокия Степановна.

— А как же… До середины сорок третьего в матушке-пехоте, а затем, как нестроевой, кашеваром. Так на кухне верхи в Берлин и въехал. И после войны по поварской линии пошел — в столовых, кафе, шашлычных, ресторанах, где только не работал. Знаю, что нескромно, но я академик своего дела. До пятисот блюд могу делать! Все соседки за советами и рецептами бегают, да и племянники с племянницами всегда приглашают помочь, когда готовятся к какому-нибудь торжеству… Я бы и сейчас работал, но у меня аллергию к муке нашли — как услышу запах ее, так становится душно, глаза на лоб лезут. Ну и рана на старости лет от жары стала чаще открываться. Работа наша не из легких, недаром же по какой-то статистике повара, по непродолжительности жизни, стоят на первом месте, журналисты — на втором, а полицейские только на восьмом. Да, может, читали, у одного поэта, Николая Старшинова, рана через тридцать лет открылась? Через тридцать лет!

Водоводов минуту помолчал, стал убирать. Евдокия Степановна поднялась, чтобы помочь ему, но не успела ничего сделать — он уже управился, смятая в ком газета полетела в угол, стол разобран и ящики были поставлены к стенке. Маркел Маркелыч сел на прежнее место.

— Извините, Маркел Маркелыч, а какая у вас семья?

— Как вам сказать, — руки, лежавшие мирно на коленях, вскинулись и опять успокоились. — Один я и вроде бы не один… Три брата нас было. Я — с тринадцатого, Иван — с четырнадцатого, Филипп — с пятнадцатого. Братья в военные пошли — один артиллеристом стал, а второй — наш брат пехота. А я остался в родительской избе. Как-то вышло, что они поженились раньше меня, и перед войной образовалось у них по двое детей. И вот жизнь — я, холостяк, вернулся, а они — нет. На Изюм-Барвенковском направлении… Мы и воевали все втроем рядом, а увидеться не пришлось. Приносят как-то мне фронтовую газету ребята, говорят: «Тут про твоих братьев и про тебя написано». Иван и Филипп крепко воевали, о них писали, а братья и меня вспоминали, мол, старший наш, Маркел, тоже где-то воюет. Собрался было я уже к ним в гости, а тут меня и звездануло… Гиблым местом для нашей семьи оказался тот Изюм. По названию вроде бы город самый сладкий, а по сути — горький. Там гора над городом стоит, на ней табличка прикреплена. Я был там вот на этот День Победы, списал, что там написано, — он вынул записную книжку, полистал. — Вот. Цифры вначале такие: «1941—1943». Звезда наша пятиконечная на двух веточках и, — Маркел Маркелыч долго перечислял номера армий, гвардейских и простых стрелковых и кавалерийских дивизий. — Иван погиб при форсировании Донца, а Филипп — возле той горы. Кремянец она называется… — Он снова на минуту замолк, видимо, вспоминал что-то такое, о чем не хотелось сейчас говорить. — Да-а… На двадцать пятую годовщину Победы мы, все как есть, все Водоводовы поехали поклониться: я — братьям, жены — мужьям, дети — отцам, а внуки — дедам. Народу наехало, ветераны — генералы и полковники, ну и мы, сошки помельче. Обнимаются, целуются, плачут, дети цветы суют, — тут он закрыл ладонями лицо и покачал головой. — На горе Вечный огонь, плита гранитная, куб гранитный на ней. Временный памятник… Нам говорили, что поставят большой, постоянный, вроде бы в виде склоненных знамен, и на них, на знаменах, выбить все имена погибших. А имен-то много… Возле плиты ивы плакучие посажены. Местные жители — изюмчане, молодцы, стали деньги собирать на памятник. Все — от мала до велика. Завели открытый счет в центральной городской сберкассе. Взрослые — субботники и воскресники проводили, ребятишки — те на металлоломе копейки собирали. Узнали об этом ветераны, матери, вдовы, дети погибших — со всех концов страны стали присылать на тот счет. Дело-то святое… Ну и мы, сколько у нас оставалось, только бы на билеты хватило, тоже положили. Посылаем и сейчас… Хорошо это задумано, это не то, что в целом народ, государство деньги дает; это особые деньги, они трижды народные, они личные, от сердца, а не из кармана, вдовьи они, солдатские, детские… Они святые, рубли эти… Да что тут говорить!