В этот день все мы старались не встречаться друг с другом взглядами, так как, несмотря на всю серьезность положения, нас душил смех.
Наступивший день ознаменовался для нас допросом Агеева, С утра он не изволил выходить из своего кабинета, а к полудню мы с мамой были вызваны к нему.
Агеев сидел за письменным столом моего брата. О милый письменный прибор Вячеслава! Он был весь украшен мордами лошадей. В середине двух между собой соединенных чернильниц, из-под расписной дуги, на меня смотрели три знакомые чудные лошадиные морды: коренник этой тройки, белоснежный гордый конь, вскинул вверх свою голову, две пристяжных, в серых яблоках, выгнув шеи, косили в сторону свои умные глаза. А вот рядом с чернильницей лежит вышитый красавицей тетей Нэлли Оболенской бювар брата, со всадником на нем. А вот и другие памятные сердцу безделушки, неотделимо связанные с моим детством… Теперь не только весь стол, но и часть вещей на нем были закапаны лиловыми пятнами чернил, а самый пузырек с ними стоял прямо на сукне, по которому в разные стороны расходились лиловые пятна брызг.
Я не знаю, с каким чувством стояла моя мать — кроткая христианка перед этим чудищем, которое восседало в комнате брата, за его письменным столом, но я стояла перед ним с восторженно певшим в сердце злорадством. Я еще до сих пор не могла себе уяснить нашего нового положения в новой жизни. Дело было совсем не в отнятых материальных ценностях. Я не могла понять того, почему о красное дерево тушили окурки, почему плевали на пол, почему сморкались в руку… Я не понимала, почему красивыми предметами искусства не любовались, а их царапали, коверкали или с каким-то сладострастием просто разбивали.
Я не могла понять вины моего рождения, той самой причины, почему всем можно работать, а нам нет, всем дают паек хлеба, а нам нет. Почему все свободно дышат воздухом и любуются солнцем, а нас все время преследуют и все время хотят сделать с нами что-то самое страшное и ищут за нами какой-то несуществующей провинности? Мы слышим со всех сторон о том, что мы не имеем права на жизнь, а почему?! И глухой ропот поднимался в моей душе против Бога. Божие предопределение казалось мне бессмысленным и жестоким.
Много-много лет позднее, когда жизнь моя была изломана, вся моя судьба искалечена, силы и здоровье подорваны, тогда мне стало доступно смирение раба, и тогда молитва стала моим утешением. Я поняла, что я — тень уничтоженного класса, что я уцелела чудом, и вот за это чудо, за то, что смертельная опасность много раз шла прямо на меня и, не коснувшись, проходила мимо, — вот за это чудо я и научилась благодарить Бога…
Но в тот день, стоя на пороге своей юности, в день ранней весны, когда сползали снега и влажная от растопленного снега старая яблоня под окном Славочкина кабинета протягивала прямо к стеклу свои милые ветки, — в тот день, чувствуя нежную ласку весны и всю красоту ее, я стояла с бунтом в душе, с яростью и ненавистью глядя в лицо насупившемуся Агееву. Я йенавидела этого человека, который столько месяцев мучил нас, который имел право не только на нашу свободу, но и на нашу жизнь.
Когда мы вошли в кабинет, Агеев напустил на себя небывалую важность, делая вид, что читает какие-то лежавшие перед ним бумаги.
— Куды вчерася все уходили? — спросил он, стараясь казаться спокойным, спрашивая как будто между прочим и даже не поднимая на нас своего страшного взгляда.
— Никуда, — в один голос ответили мы.
— Иде были, спрашиваю? — Его желто-оранжевые от махорки пальцы злобно забарабанили по столу.
— Мы нигде не были. Мы спали. — Мама отвечала на этот раз одна. Отвечала очень спокойно и даже, как ни странно, дружелюбно. Агеев поднял голову. Теперь он уже уставился на нас.
— Вр-р-решь!!! — загремел он. Мама и я молчали.
— Отвечайте, иде вы все были? — снова заорал он.
— Я уже сказала: мы спали, — не теряя хладнокровия, ответила снова мама.
— Затвердили в одну дуду, с-с-с-сволочи! — Теперь Агеев всем своим корпусом повернулся ко мне. — Тады ты отвечай: иде вы были? — Его кровавый глаз блеснул, словно в нем чиркнули спичкой. — Ежели вы спали, то иде вы были, кады мы к вам наверх приходили? А?